у того человека от неожиданности и откровенного удара наотмашь зависла челюсть, что его глаза, сжатые до мелких щелочек и похожие на глаза приготовившегося броситься на жертву удава, расширились до невозможности и засверкали свирепой ненавистью и яростью, словно он в тот момент потерял рассудок и был готов забить кого-то насмерть – такой же, какой наверное блестели и у нее, невзирая на последнюю попытку сохранить сдержанность. Она поэтому тогда не испугалась. В ужас пришла она потом, в квартире у родителей. И излить ужас и страх было некому, она никому не могла об этом сказать. Она испугалась, что реакция будет мгновенной, что ее вот-вот, в самые ближайшие минуты или часы арестуют, даже специально не ложилась из-за этого спать до глубокой ночи, переоделась в обычную одежду, которую носит в Тарнове, и ждала. И даже на следующий день, когда ничего не произошло, осталась специально еще на одну ночь у родителей, чтобы не дай бог, если вдруг всё же что-то вокруг начало происходить, а она не видит, не привести за собой к Войцеху. Она знала, что смертельно оскорбила этого скота, что оскорбила бы этим насмерть любого, и что у этого должны быть последствия. Любой из крутившихся возле нее за жизнь мужчин, после этого боялся бы даже находиться с ней в одном помещении, не то что когда-нибудь подойти и заговорить, она знает. Что можно было ожидать от этого скота, она даже не могла представить, просто несколько дней ждала. Она лишь надеялась, что в любом случае, скот больше не решится подойти к ней, а там – будь что будет. Войцех тогда, не решившись спросить, но почувствовав, что произошло что-то тяжелое, во время следующего «ритуала» сгреб ее в охапку так, что чуть не задавил, а потом, посмотрев ей долго, властно и спокойно в глаза, так же спокойно и не допуская возражений сказал – «на этой неделе ты в Краков более не поедешь и из дома не выйдешь». Она взяла под козырек, и даже с радостью, не ездила в Краков четыре дня, была с ним. Она вдруг вспомнила его прежнего, на лекциях и дома, дискутирующего о наиболее важных для себя вещах с оппонентами, в чем-то убеждающего студентов или возмущенно высказывающего с публичной кафедры несогласие с тем, что делают власти. Она вдруг почувствовала, сколько в нем, кажется сломленном и раздавленном несчастьями человеке, на самом деле еще осталось скрыто огромной внутренней силы, которая может неожиданно раскрыть и показать себя в каком-то одном, вынашивающемся им решении. Это пугало ее, и она была рада возможности побыть рядом с ним, и как чуткий прибор на поверхности земли, попытаться прочувствовать, что происходит в глубине него, в его мыслях, в закрытых от нее закоулках его души. В общем – причин тревожиться и исходить постоянным страхом из-за одного или из-за другого в ее жизни теперь хватало, иногда – до нравственного и душевного изнурения, но никаких колебаний это в ней не порождало. Человека любят не за его силу, за которой можно спрятаться, не за его способность излучать