«Собираются. Метелица метет, на улице зги не видать. В калитку идут Василь-Силантьичеву. На крыльце снегу натоптали, и в сенях натоптали. Идут и в одиночку, и парами, и тройками…»
«День прошел, приблизительно, как все дни, и профессор Ахтыров, хотя и устал, но надеялся, отдохнув с полчаса после обеда, заняться вечером еще своими „Беседами о биологии“. Он подготовлял третий выпуск…»
«Только что распускались деревья. В бледно-прозрачной аллее монастырского сада сидели вместе на лавочке благообразный, полный, чистый монах и купчиха. Купчиха приехала в монастырь из Твери, к старцу Памфилию, к которому ездили многие, потому что он был известен святой жизнью и считался прозорливцем. Поздняя обедня отошла, но к старцу еще не допускали. Сквозь едва опушенные, нежные деревья виден был собор невдалеке, паперть, покрытая народом. В серо-коричневой толпе богомольцев – черные пятна монахов…»
«– Что? Хорошо? Хорошо? Неужели вы боитесь, Нина? Длинная, новая, светлая еще доска широкими размахами взлетала вверх, все выше с каждым летом; вот – уже выше запыленных и вянущих акаций у забора садика, а вот, скользнув низко мимо убитой серой земли, – подножия качель, – взмыла по другую сторону выше молоденькой березки…»
«У лампочки подмостился Ерзов с иглой, Микешкин чистил пуговицы, а Ладушкин, раскрыв под носом книгу, медленно, не громко и не тихо, не про себя и не вслух, читал Деяния Апостолов…»
«Восемь лет прошло – целых восемь лет! А Вике искренно казалось, что этих восьми лет совсем не было. Так же пахнет геранью и кухней в маленьком домике за оградой Спасо-Троицкого монастыря, так же обедают они в зальце с окнами в палисадник, и мать с отцом совсем такие же. Старообразные, тихие, всему, чего не понимают, раз и навсегда покорившиеся. Без злобы и без особенной доброты, а просто…»
«– Ах, да это опять вы. Вы, что ли? – сказал Иван Иванович, вдруг уловив в чертах незнакомого человека, пришедшего к нему «по делу», знакомую с детства тень лица. Именно тень, а не лицо; или, если это и было лицо, то главное его, отличительное его свойство, по которому Иваном Ивановичем оно узнавалось, – была странная безличность этого лица. Безликость, ни в ком больше не встречающаяся…»
«По неровной дороге, мимо сжатых полей, шли два студента и вяло разговаривали. Один был повыше и поплотнее, в короткой серой тужурке, другой – маленький, немного кривобокий, чернокожий и в пальто…»
«Поздним вечером, около полуночи, сидели у потухающего камелька пятеро старых друзей и рассказывали друг другу истории. Многие думают, что в теперешнее время этого больше не случается. Бывало изредка в начале прошлого столетия, стало учащаться к середине, потом, во времена Тургенева, казалось – постоянно где-нибудь да собираются старые друзья у камелька и рассказывают истории; а теперь, действительно, об этом совсем не слышно, ни у нас, ни за границей, – во Франции, например. По крайней мере, повествователи нам об этом никогда больше не говорят. Боятся ли они удлинить свое повествование и утомить занятого читателя, хотят ли непременно выдать рассказ приятеля за свое собственное измышление, или, может быть, действительно нет больше таких, приятных друг другу людей, которые засиживались бы вместе у камелька и умели слушать чужие истории – кто знает? Но хоть редко – а это случается и в наши времена. По крайней мере, случилось в тот вечер, о котором я рассказываю…»
«В тот год, весной, я решительно не знал, куда деться. Провести лето в Петербурге не было сил, несколько месяцев подряд на швейцарских высотах казались мне пределом скуки, в свое же обычное летнее местопребывание – в Петергоф – я никак не мог ехать: мы поссорились с кузиной Нини. То есть не поссорились, а «будировали» друг друга. Она на меня надулась за то, что я как-то пожаловался на тупость ее завсегдатаев – барона Норда, Коко Спесивцева и других. Она надулась, а так как я от своего мнения не отрекся и прощенья просить вовсе не желал (ужасно мне надоело вечно просить прощенье!), то с кузиной Нини у нас все пошло врозь, и я никак не мог поселиться в Петергофе. Тот же самый барон Норд и Коко Спесивцев стали бы смеяться надо мной в душе, если бы заметили, что я до такой степени в подчинении у этой женщины…»