«Вертелся, вертелся – однако исключили из гимназии. И так, ни из-за чего исключили. И гимназия у них частная, мирная, все «богатики» больше, и демонстраций никаких особенных не поднималось, раз единственный на седьмой класс нашло что-то (в воздухе уж, должно быть) – потянулись «митинг» устраивать, пели, орали, потом задерзили – ну, пятнадцать человек сразу и вылетело. Уж очень директор напугался…»
«– А что, паныч, – обернулся Грицько с козел к Вадиму, – чи ведьми у Киеви сидят, аль и в других местах открываются? Вадим поднял брови, черные и густые, как у отца, засмеялся. – Какие ведьмы? Нигде никаких ведьм нет. Ты лучше смотри, Хмара у тебя подкову сейчас потеряет…»
«Поздним вечером, около полуночи, сидели у потухающего камелька пятеро старых друзей и рассказывали друг другу истории. Многие думают, что в теперешнее время этого больше не случается. Бывало изредка в начале прошлого столетия, стало учащаться к середине, потом, во времена Тургенева, казалось – постоянно где-нибудь да собираются старые друзья у камелька и рассказывают истории; а теперь, действительно, об этом совсем не слышно, ни у нас, ни за границей, – во Франции, например. По крайней мере, повествователи нам об этом никогда больше не говорят. Боятся ли они удлинить свое повествование и утомить занятого читателя, хотят ли непременно выдать рассказ приятеля за свое собственное измышление, или, может быть, действительно нет больше таких, приятных друг другу людей, которые засиживались бы вместе у камелька и умели слушать чужие истории – кто знает? Но хоть редко – а это случается и в наши времена. По крайней мере, случилось в тот вечер, о котором я рассказываю…»
«– Миша, Володя, Виктор! Будете вы у меня обижать Борю? Ведь это же терпения никакого не хватит! Ольга Александровна схватила Борю и посадила около себя на скамейку. Боря ревел во все горло. Остальные мальчуганы столпились вокруг и требовали, чтобы Ольга Александровна выдала им Борю…»
«Я очень устал. Целое послезавтрака опять строил хижину, или шалаш, или келью… Это у меня такая длинная игра… я о ней расскажу потом. Мне после завтрака, до обеда, не позволяют заниматься тем, что я сейчас люблю больше всего на свете, – говорят, жарко. Да я сам, впрочем, не хочу; я жду вечера. В шесть часов лучше… Но об этом тоже потом…»
«Сквозь длинный, медленный и серый ряд годов глаза видят, как со дна сквозь глубокую воду. Обращая взоры к удаляющейся поверхности воды, к детству, где еще мелкую волну свободно проницало солнце, мы видим, как мутнеет солнце, и все предметы через плотнеющее стекло вод кажутся слишком большими, невероятными, такими, каких не бывает. И мне хочется рассказывать, не приближая воспоминаний, не превращая волшебно-милых, тусклых образов в маленькие, точные и скучные фигурки действительности. Отдельные освещенные часы, дни, порой недели не буду связывать нарочно там, где они разделены темнотой в моей памяти…»
«– Он сегодня вернется, правда? – сказала высокая тоненькая девушка, почти девочка, с такими светлыми волосами, что издали они казались седыми. – Папа? – отозвалась Анна Ильинишна, сидевшая у окна просторной гостиной за какими-то бумагами. – Говорил, сегодня. Да вот, не он ли?..»
«С тех пор, как русскому языку меня учит тетя Зина, я очень полюбила писать и вовсе не делаю ошибок. Я или переписываю что-нибудь, или так записываю, что у нас случается. Теперь мы с тетей не занимаемся, потому что на даче надо отдыхать. Я бегать не люблю, сижу пишу или раскрашиваю, если только Таня не мешает и не зовет с собой играть…»
«Ее, эту красивую старую женщину, я встретил во время войны, в 15-м году. Никто еще к войне тогда не привык, даже на фронте, не говоря о тыле. Сокрушались о матерях, о ежечасной их пытке надеждой и страхом. Вспоминали некрасовское „Внимая ужасам войны“ и „слезы бедных матерей…“…»
«Две большелобые, бледненькие девочки сидели рядом на каменном пороге своего дома. Дом прилегал к таким же домикам, розовым и серым; тихая улочка южного городка на холме вымощена квадратными плитами…»