«Седьмой вечер Калитин бродит по Парижу, один. Фридочку оставляет в отеле. Это жестоко: ведь он привез ее показать Париж, – когда же его показывать, как не вечером? Днями он занят, – для дел ведь приехал; Фридочка же одна и днем боится в незнакомом городе. Вначале он свозил ее туда-сюда, но потом стал уговаривать, что она слишком утомляется, что ей лучше рано ложиться, и уходил один…»
«– Да что это за наказанье? Ведь знаешь эту букву? Знаешь? Мавруша задумчиво шмыгнула носом, но тотчас, с усердием надувая щеки, произнесла: – Б. – Ну, а эта? – Эта? А…»
«Небесная чаша была не лазурная, а густо-сиреневая от зноя и от желтизны холмистой равнины. Почти в середине сиреневого свода стояло солнце. Оно казалось прорывом в какой-то невозможный мир, откуда на землю лились огненные лучи…»
«Когда, в тринадцатом году, умерла прокурорская свояченица, ее отпевали в городском монастыре и там же, в ограде, похоронили. С тех пор между монастырем и прокурорской семьей завязалась связь. Прокурорша, после обедни, захаживала к настоятелю, архимандриту Ионе; захаживали в прокурорский дом монахи. Но главным гостем сделался монастырский дьякон, о. Нафанаил…»
«Валя сама хорошенько не знала, как это случилось, как она сказала «да» и сделалась невестой студента Шатицкого. Они познакомились в каком-то кружке молодежи, где Валя зимой бывала. Валина мама находила, что русская девушка должна быть «à la page» и в русском отношении, т. е. общаться с русской молодежью, притом не на одних теннисных площадках, но идейно тоже. Валя не противилась, – она вообще редко чему противилась, – но на собраниях не то что скучала, а была рассеянна. Молодые ораторы говорили горячо, но не совсем понятно; громили капитализм, партийную политику, – политика же Вале плохо давалась; так, на веру больше, возьмет, что услышит, а потом забудет…»
«Яркий весенний день. По тротуару одной из главных, самых модных парижских улиц, шла женщина с большим синим свертком в руках. Текучая толпа теснила, обгоняла, толкала ее; она сторонилась, но шла тем же, утомленно-припадающим шагом, никуда не глядя…»
«Оба они – настоящие люди, и фамилии их тоже невыдуманные. Фамилии знаменитые, но сами они совсем не знамениты; зато, может быть, характерны. Ваня Пугачев – сирота, прачкин племянник. Что с ним тетка делала, выписав мальчишкой из деревни, отдавала ли в какое ученье, – неизвестно. Увидели мы Ваню перед войной уже взрослым парнем в Петербурге, с теткой-прачкой: ей покровительствовала наша старая няня, ну, и племяннику тоже. Летом ехала тетка с нами на дачу, ехал и Ваня, помогать «вообще». Тетка ничего от него, кажется, не требовала: «Ему на призыв скоро, пусть погуляет»…»
«– Он сегодня вернется, правда? – сказала высокая тоненькая девушка, почти девочка, с такими светлыми волосами, что издали они казались седыми. – Папа? – отозвалась Анна Ильинишна, сидевшая у окна просторной гостиной за какими-то бумагами. – Говорил, сегодня. Да вот, не он ли?..»
«– Правда, что твоя мама сумасшедшая? – спросила Анна. Леша медленно повернул к ней коричневые глаза с немного воспаленными белками. Проговорил без интереса: – Не знаю. Почему?..»
«Пожалуйста, не смейтесь: Любочка этого терпеть не может. Ее еще зовут не Любочкой, а просто Люлю, как она назвала себя, когда была маленькая, когда у нее были «года»; теперь, с некоторого времени, у нее «лета» (пять). С летами, хотя Любочка очень ждала их, мало что переменилось; все так же «большие» находят Люлю девочкой избалованной и дикой; все так же они что-то скрывают, а многого сами не понимают; все так же отвратительно громко хохочут. Хохота Люлю совсем не могла выносить: вздрагивала, хмурилась, а то начинала и реветь…»