«„Солнце закатывалось“… Лиза остановилась, потрясла новенькое стило, чуть было не лизнула его, как карандаш, да, слава Богу, вовремя удержалась. Однако дальше не шло. И белый листик чистой тетрадки с этими двумя словами: „Солнце закатывалось…“ Лизе не очень нравился. Почему „закатывалось?“. А может, лучше „заходило“?..»
«Горы, долы – (и годы, десятилетия), – язык, народ, земля – все разделяет этих двух женщин, Марину и Катерину. Оне не знают о существовании друг друга и никогда не узнают; никогда не встречались и не могут встретиться (как две параллельные линии). Одно разделяющее их «время» (три десятилетия) было бы достаточной тому причиной. Марину, статную, круглолицую русскую бабу, я зазнал в конце века. Ей было тогда лет 29. Катерине, французской девушке итальянской крови, и сейчас нет 25-ти. Изжелта-русая Марина, ее косица, подтянутая и заколотая на макушке, ее певучий, на «а», северный русский говор, – и Катерина в черных модных кудрях, сыплющая французской частушкой… что между ними общего? Что соединило их в моей мысли?..»
«Один из моих молодых приятелей отличается странной спеленутостью, связанностью, – она его самого, видимо, тяготит. И хотел бы поговорить о себе, и не может. Я пытаюсь вытащить его из коробки (совсем точно в коробке!) и тогда применяю к нему систему наводящих вопросов. Что, например, он любит? Это очень открывает человека, только надо, конечно, разбивать вопрос на множество частных. Но с моим приятелем и это не вышло, или, впрочем, вышло, но неожиданно…»
«…На «рю Дарю» слишком хорошо поют. Слишком! Ах, знаю, чего вы от меня ждете: начну сейчас вспоминать деревенскую церквушку на родине, да как я туда к Светлой заутрени ходил, да как талой землей пахло, а народ, в это время, со свечечками… Но у меня никаких подобных воспоминаний нет. В деревне я ранней весной не бывал, в церковь меня в детстве не водили, только в гимназии, в гимназическую; а там какая уж трогательность! Рос в городской, интеллигентно-обывательской семье и сам вышел интеллигентом-обывателем: всем интересовался – понемногу; в университете преимущественно политикой (в такой кружок попал), но тоже не до самозабвенья. Церковью и религиозными вопросами не интересовался никогда. На этот счет уж было установленное мнение, его мы и держались…»
«Он так известен, что я не назову ни города, где он живет, ни его специальности. Выдуманной фамилии тоже не хочется давать. Просто ученый, профессор. Далеко не старый, живой, веселый в обществе, с тихим, нежным голосом…»
«На просторном московском дворе, на площадке, где земля подсохла, у самого палисадника, дети катали яйца. Детей было много, – в сером деревянном доме жило не одно семейство, – и все дети мелюзга: самому старшему, Косте, и тому вряд ли больше семи. Принаряжены: мальчики – в шелковых разноцветных рубашечках с поясками, девочки в накрахмаленных платьицах, которые оне уже успели смять, у Ани белесые, жиденькие волосенки притянуты на самой макушке голубым бантом…»
«На просторном московском дворе, на площадке, где земля подсохла, у самого палисадника, дети катали яйца. Детей было много, – в сером деревянном доме жило не одно семейство, – и все дети мелюзга: самому старшему, Косте, и тому вряд ли больше семи. Принаряжены: мальчики – в шелковых разноцветных рубашечках с поясками, девочки в накрахмаленных платьицах, которые оне уже успели смять, у Ани белесые, жиденькие волосенки притянуты на самой макушке голубым бантом…»
«Позвонить, что ли, к соседу? Отчего ж; можно и к соседу. Позвоню. Сосед наш… Я уж не помню, сколько лет мы его знаем. Наверно, знали и тогда, когда он не был соседом. Что мы близки с ним (не в смысле соседних домов) – этого нельзя сказать. Мы близки, как все петербургские интеллигенты близки между собою. Если интеллигентское собрание, да в частной квартире, – (хотя бы и у нас) – почти наверное сосед тут же. И тем наверное, чем собрание «левее», а, главное, «таинственнее». Дешевая, большею частью, таинственность, но это все равно. Сосед любит таинственность и любит ее вид…»
«Когда я вспоминаю о петербургских предреволюционных и даже предвоенных годах – передо мною часто встают юные лица тогдашней литературной молодежи. И даже не только литературной, и не только молодые: помню лица и совсем детские. Мне тогда казалось, что не они, юноши и девушки, уже вошедшие в жизнь, не молодые поэты, уже коснувшиеся литературы, – наша настоящая надежда. Не они смогут дать нам настоящее новое, потому что не их глаза увидят новую жизнь, а вот эти полудетские глаза мальчиков и девочек, что ходят еще в коротких платьицах…»
«Молодой приват-доцент Райвич ехал верхом в соседнюю усадьбу Коврово – свататься. Это было… все равно когда, вероятно, давно: еще существовали приват-доценты, верховые лошади, леса вдоль реки; теперь она обмелела, леса свели и сожгли Коврово…»