И полился такой рассказ с чесночными придыханиями, али заранее меряный для путников вроде него, чей разум слабел с каждой фразой и даже ноги уже никакого холода не чувствовали:
– Эл и Пирси… вышлепки от одной матери… ага!.. Голох знает ской лет назад. Бабы-соседки стой уж лет шушукают, что в пай к портомастеру вошел-де ушлый купчик с базара… А муж-то с той радости начал поколачивать женку со всякой проданной хламиды. А как был он человек работящий, той гуленка вскоре и преставилась. А щенки точно выжились разные: крепыш-смолянец и верткий рыжеморыш… и в кого бы? – хех! И в манерах той же: Эл все прибирал-прилаживал отцовы лоскутки, тачая кукловые кафтанцы, а Пирси все шастал по округе, выменивая у девонек местных (все им деревянных пупсов нянчить! нештоб взрослое ремесло освоить… хех) самое святое – златы нитки, кои любы-девицы прянут в волос, чтобы суженому прынцу… хех… было чем приворотиться…
Но тут ласковый ручеек сбился на смутное бормотание (“так, тут нет”), расстроенный вздох (“что ли в дальнем”), а потом шпынарь, точно прощеваясь в крайнем порыве, навалился всем телом спереди, чуть не целуя, тыча в нос неухоженными усами и источая изо рта тот самый дурман селедки в чесноке. И юношу аж проняло на ровном месте – а подлинно люд ли это, а не сказочный морской хват, о коем тоже говаривала кормилица, что ловит рыбу вниз, водит кружевами до изнеможения и тянет на тёмно дно, пожирая с икрой и молоками? Трепыхаться, впрочем, не было мочи, и вражьи уста бесспросно протискивали в уши складную заманку:
– Но теперича-то наши братцы просто в тютельку близняшки – глянь-ка! – и то сказать, древним колдовством кровь себе перемешали. И еще чудный заговор заказали, чтобы братовыми глазами пользоваться – о как! В четыре глаза дурачин как ты ищут! Но тут им не пуговицы шить – вечно напортачат! Старшой зенки пялит на тебя, а той знай долдонит – ну, умора! Постой-ка…
– Тю, да ты пустой!.. – ах, будто сплюнули его из смурного морока обратно в жизнь (ах, и “хвату” не спозарился!) и опять он сидит одинешенек на холодной бочке с ногами в склизкой луже, и народу вокруг – гиблый поток.
Бр-ррр!
Юноша замерз и не понимал ничегошеньки. О волшебниках он, знамо, слыхивал, да все по вечерним сказам. А тут на – живые вывески, говорливые химы, чернокнижие какое-то вдоль и поперек. И еще кормилица не одобрила бы, что он тут один – того и глянь, заразишься ейными словесами и мыслями, сам начнешь простолюдно лопотать.
А брел уже мимо рыбачьих таверн-шаланд – один покосившийся лабаз клонится, что поддатый штурман, на плечо другому, и рты-двери пораспахнуты, словно давая волю отрыжке, – и самый воздух все боле тяжелел и дыхал селедкой, живой селедкой, когда еще блещет боками и трепещется охвостьем в полурваных сетках и, раз на тыщу, милостью Лима, у коего (знамо!) водоросли вместо бороды, удается какой худышке, селедке-девчонке, высклизнуть