тысячами, миллионами голов, – но она быстро приходит в себя: – Нет, какое там чудище, просто бедные, бедные люди – что с них взять? Есть в них некая мощь, сила, не сознающая себя, возможно, впавшая в бессилие от долгого неупотребления… Нет, эти люди не впали в бессилие несмотря ни на что. Мне страшно”, – невольно всплывает мысль, и в этот момент кто‐то трогает ее за плечо. Она оборачивается и смотрит в лицо – возможно ли! – белого человека: тот протягивает шершавую руку и произносит голосом звонким, как чужестранная песня: “Подайте, бегам-сахиба…” – твердит, твердит и твердит эти три слова, будто старая заезженная пластинка, и Амина смущенно вглядывается в белое лицо, видит длинные ресницы и нос с патрицианской горбинкой; она смущена потому, что это белый человек, а белые люди не просят милостыню. “Всю дорогу от Калькутты пешком, – тянет он нараспев, – посыпав голову пеплом, как вы видите, бегам-сахиба – от стыда, ибо там оказался я из‐за резни, – помните, бегам-сахиба? В прошлом августе… тысячам перерезали горло за четыре дня, полных воплей, и стонов, и хрипов…”
[96] Лифафа Дас стоит рядом, не зная, что делать, как обращаться с белым человеком, хоть бы и нищим, и… “Слыхали ли вы про белого? – спрашивает бродяга. – Да, среди убийц, бегам-сахиба, он блуждал по городу в ночи с кровавыми пятнами на рубашке, белый человек, лишившийся рассудка из‐за грядущего ничтожества себе подобных, – слыхали, а?”…И умолкает на минуту странно певучий голос, а потом раздается опять: “То был мой муж”. Только теперь моя мать различает высокую грудь под лохмотьями… “Подайте, сжальтесь над моим позором”. Тянет ее за руку. Лифафа Дас тянет за другую руку, шепчет: “Это хиджра
[97], скопец поганый; пойдемте, бегам-сахиба”, – но Амина стоит как столб; ее тянут в разные стороны, а ей хочется сказать: “Погоди, белая женщина, дай мне закончить то, за чем я пришла, а потом заберу тебя в мой дом, накормлю, приодену, верну в привычный тебе мир”, но в этот самый миг женщина пожимает плечами и несолоно хлебавши уходит по сужающемуся проулку, уменьшается, съеживается на глазах, превращается в точку и – вот! – исчезает в жалкой клоаке. А Лифафа Дас с каким‐то невиданным выражением на лице восклицает: “Они все спеклись! Им конец! Скоро все они уберутся отсюда, и тогда мы сможем вволю убивать друг друга”. Легонько дотронувшись до своего живота, Амина следует за ним в темный дверной проем, и лицо у нее горит.
…А в это время в Старом форте Ахмед Синай ждет “Равану”. Мой отец в свете заката: он стоит в темном дверном проеме полуразрушенной комнаты в осыпающейся стене форта, пухлая нижняя губа выпирает, руки сцеплены за спиной, голова полна забот о деньгах. Он никогда не был счастливым человеком. Всегда от него чуть‐чуть припахивало будущим крахом, он тиранил слуг, возможно, жалел, что когда‐то ему не хватило духу оставить торговлю кожей, начатую покойным отцом, и посвятить себя подлинному призванию – перекомпоновке Корана в строгом хронологическом