Их воспитывали в сознании того, что в служении долгу они все – братья, делающие одно дело и обязанные стоять друг за друга. И вот – он должен был казнить одного из своих братьев. Это было сложное дело, душевно сложное для него, и ему было не так легко заставить себя сделать то, что он должен. «Но не этого ли именно требует долг» – тогда подумал он – «и не в этом ли мужество истинного немца, патриота и офицера СС – перебороть кажется всего себя, но сделать?» Он тогда отобрал семь наиболее надежных, до конца доверяющих ему сотрудников, спланировал акцию. Он помнит лицо этого человека, когда они вышли из окружавшей крыльцо его дома темени и обступили его. Тот всё понял, как-то сразу обмяк, стал похож на побитую собаку, не сопротивлялся, сам сел в машину, дал сделать с собой всё, что было должно. В течение всей дороги на пустырь и потом казни, у него было какое-то детское выражение обмяклости и растерянности на лице, смешанное с желанием извиниться, сказать «простите ребята, что же, вышло так». Он понимал, что это должно произойти, и что творимое с ним справедливо, и не сопротивлялся даже тогда, когда его стали привязывать к столбу и надели ему на глаза темную повязку, до последнего сохранял на лице выражение растерянности и желания извиниться. Все понимали, что происходящее справедливо и должно состояться, и всем, и ему, Бруно Мюллеру, оберштурмбаннфюреру СС и главе окружного гестапо в первую очередь, было тяжело и больно, потому что убивали брата, одного с ними человека дела и долга, своему долгу изменившего. Когда он решился и рявкнул коротко, зло и резко «фойе!», услышал мгновенный треск ружей и увидел обмякшее, повисшее на веревке возле столба тело, он вдруг обнаружил, что по его щеке катятся слезы. И его подчиненные видели это, и он этого не стеснялся. Они поняли его – он, их командир, невзирая на тяжесть, превозмог самого себя и заставил себя и их сделать то, что должно, исполнить долг, как бы это не было тяжело, и стали после этого ему в особенности преданы. Он же именно там и тогда понял, насколько долг перед делом и Германией превыше всего и может потребовать, если понадобится и придется, полностью отвергнуть себя и всё самое личное в себе. А потому – того, о чем он сейчас как-то непроизвольно, в общем ходе льющихся мыслей подумал, он боится и не любит. Делать это, означает не просто ходить по лезвию бритвы, а обрекать себя на позор, на справедливый и бесславный конец, который растопчет тебя, твою жизнь и преданность делу и долгу. А тут всё это как-то по умолчанию бурлит, с совершенной законспирированностью делается и обсуждается, и он понимает, шкурой чувствует – для того, чтобы стать здесь окончательно и по настоящему своим, окружающие должны найти с ним ясный и внятный контакт в этом главном, должны в этом доверять ему и чувствовать себя касательно этого с его стороны в безопасности и максимальной определенности. Он чувствует,