дома, однако, это было не в ее характере, деятельном и жестком, не склонном к мечтаниям и рефлексии. Далека она была и от любых абстракций, от веры в бога не менее, чем от почитания коммунистических или иных социальных иллюзий. Потому и, если дошедшее до нее достаточно извилистыми путями известие о том, что Дереник увлекся духовными песнями, шараканами или как они там называются, и чуть ли не поступил в один из изрядно расплодившихся в последнее время камерных ансамблей, исполняющих старинную музыку, вызвало у нее лишь средней интенсивности недоумение, то более позднее сообщение, согласно которому муж ее стал захаживать в церковь и вроде бы замыслил не то креститься, не то петь в церковном хоре – впрочем, первое, видимо, должно было предварять второе – пробудило в ней чувство посильнее, чуть ли не брезгливость. Дома, однако, разговоров на эту тему ни тогда, ни впоследствии не возникло, то ли Дереник передумал, то ли это были пустые слухи, то ли он просто не счел нужным поставить домашних в известность, но Регина так и не узнала, действительно ли заплутавший ее муж прибился к религии, как рано или поздно прибивается к берегу брошенный на волу волн и ветра обломок потерпевшего крушение корабля. Почему, кстати, обломок, почему – если уж мыслить трафаретами – не пусть покинутый, но целый, к примеру, челн? Это она не додумывала до конца, она вообще не обдумывала этот образ, он сразу и окончательно возник по какой-то неуловимой ассоциации в ее малоподвижном воображении и утвердился там помимо ее воли, несмотря на поздние, диктуемые раскаянием с известной долей пристыженности попытки изгнать или хотя бы видоизменить его. Не довелось ей и услышать это пресловутое духовное пение, о котором многие упоминали нарочно или невзначай во время поминок и много позже, один из приятелей Дереника, к примеру, рассказывал с восхищением о неких гимнах, пропетых в пещерной церкви Гехарда, но когда Дереник ездил в Гехард, с кем и для чего – для пения лишь или с более насущными потребностями, наподобие ее самой, регулярно возившей туда заезжих столичных профессоров – так и осталось для Регины тайной, ибо расспрашивать она стеснялась, почитая это не вполне приличествующим своему положению, а может, не хотела признаться не только себе, но и чужим, в общем-то, людям, что основная жизнь мужа прошла мимо нее и помимо нее. Пока он существовал, ей представлялось вполне естественным, что существование его отдельно, можно сказать, параллельно ее собственному, в подобной непересекаемости судеб она не видела ничего надуманного и ничего подлежащего изменению, но когда одно из существований неожиданно завершилось, тем самым увековечив несменяемость некогда случайно возникшего в ее представлениях графического выражения брака, Регина вдруг затосковала в эвклидовом пространстве и невозможности вырваться из него.
От той минуты, когда ей открылась ужасающая своей простотой и прямолинейностью истина о ее ближайшем будущем – ибо в тот момент Регину оглушило осознание именно