«Скучный день. Небо завешено тяжёлыми серыми тучами. Моросит дождь. Холодно и сыро. Серые, неприветливые улицы; раздражённые, невесёлые люди… У светло-коричневого пятиэтажного дома на Литейной стоят тёмные погребальные дроги, запряжённые парой лошадей в тёмных попонах. Люди в чёрных длинных балахонах и в чёрных же цилиндрах толпятся около печальной колесницы. На козлах, съёжившись от холода и непогоды, сидит хмурый возница и угрюмо посматривает на грязную и сырую мостовую. Две тёмные фигуры стоят под навесом подъезда и о чём-то беседуют. Их смеющиеся лица, громкий говор как-то странно не гармонируют с трауром их одежды. Молодой бритый факельщик, сдвинув цилиндр на затылок, рассказывает что-то своему товарищу с рыженькой бородкой, часто припадая к его уху и сообщая что-то, очевидно, пикантное, – и тот смеётся и прищёлкивает языком…»
«Это было в конце августа, когда долгие знойные дни сменились короткими и прохладными, в саду на деревьях пожелтела листва, трава поблёкла, и целые дни в воздухе носилась тонкая серебристая паутина. Нас всех радовали ведренные дни, и мы тайно друг от друга грустили, прощаясь с летом и поджидая холодную осень с ненастными днями. Из Москвы вернулся дядя Володя, и с момента его приезда всем нам стало как-то не по себе. Приехал он поздно ночью, когда все в дворовом трёхоконном флигельке спали, а у нас в доме огонь светился только в комнате бабушки, которая плохо спала по ночам и долго молилась Богу…»
«Дядя очень любил меня, и, вероятно, благодаря этому, мне так скучно и жилось в его обширном господском доме. Уж очень он заботлив был и предупредителен, ревностно охранял меня от всяких соблазнов жизни и даже интересовался тем, куда я расходую свои карманные деньги, которые присылались мне из деревни отцом. Но, несмотря на это, я любил дядю. Мне нравилось его открытое лицо, с ясными тёмно-голубыми глазами, с тёмными с проседью усами, слегка закрученными, и с тёмной бородкой. И голос дяди был приятный, ровный и вкрадчивый, и его улыбка весёлая и непринуждённая…»
«Длинные косые тени рябин ложились на мягкую сочную траву. Солнце припекло, и хотелось лежать с закрытыми глазами и слушать тихие, нежные напевы моря. Искрится море вдали и шумит, и так много в его шуме тайн. Не знаешь – обласкает оно или пригрозит гибелью. Лежу на морской отмели с заложенными под голову руками и смотрю в небо – ясное, тихое, ласковое… Не знаешь, не разгадаешь – что сулит небо, грозную ли бурю, ласку ли?..»
«Мы с сестрой Лидой живём на кладбище. На нижнем этаже размещены квартиры кладбищенского причта. Здесь живут дьякон о. Иван, его жена Анна Ильинична и сын Лёша, мой ровесник; дьячок Корнелий Силантьич, седой щупленький старичок, вдовый. Рядом с квартирой дьячка в крошечной комнатке живут Гаврила и Епифан, сторожа. Оба они бессемейные, угрюмые, и весёлыми делаются только когда выпьют. И дьячок Корнелий Силантьич, и дьякон о. Иван любят выпить и, когда выпьют, тоже становятся весёлыми и разговорчивыми. Так уже у нас на кладбище сложилась жизнь. Живут угрюмые люди и выпивают, чтобы хоть изредка повеселеть…»
«Их было пятеро, и все они в продолжение нескольких лет бессменно занимались в обширной угловой комнате большого трёхэтажного дома, где помещалась казённая палата. Два окна угловой комнаты выходили в казённый сад, где росли высокие и толстые берёзы и липы, а остальные окна, счётом три, обращены были на улицу, с пыльной мостовой, выложенной булыжником, с низенькими столбиками вдоль тротуаров и с невысоким забором больничного сада напротив. Из-за забора виднелись зелёные верхушки молодых, недавно рассаженных берёзок…»
«Последняя неделя великого поста на исходе. Скоро наступит светлый весёлый праздник весны – и снова в душе моей проснётся знакомая, безотчётная и непонятная тоска. Отчего это, когда другим весело, – мне скучно? Отчего это, когда другие мне кажутся счастливыми, – на душе становится ещё тоскливей?.. Именно, кажутся счастливыми… Люди, ближние мои, мне кажутся счастливыми, а я не верю в их счастье, и от того, быть может, так невесело и живётся…»
«Все звали его пренебрежительным именем „Давыдка“, но никому бы не пришла охота принизить его этим именем. Что-то печально-убогое было в этом человеке, который и улыбался-то какой-то особенной болезненной улыбкой, никогда не шутил, никогда не казался счастливым, хотя себя он и считал счастливейшим человеком из смертных. – Давыдка живёт… Еге!.. Живёт!.. Нишего, – часто говаривал он…»
«В воротах громадного серого дома на Коломенской стоял дворник и скучающими глазами смотрел вдоль улицы. Мимо него сновала толпа, тащились ломовики с грузами на громадных санях, кое-где стояли легковые извозчики, поджидая седоков, и тоже скучали… На улице было сыро; белыми хлопьями падал с сумрачного неба мокрый снег, дул ветер, холодный, пронизывающий…»
«Много лет назад, когда Айно схоронила своего мужа, Генриха, и осталась с ребятами на муки и горе, – все в деревне говорили: – Вот и ещё остались люди, которых надо кормить обществу… Дошли эти слова до Айно, и она с гордостью отвечала всем обидевшим её: – У Айно у самой две руки… – И какая глупая женщина, эта Айно, чего она храбрится? – с едкостью в голосе вставил своё замечание и старый, и усатый Томас, которого русские рабочие прозвали „пауком“…»