«Разделяя участь немногих неудачников, Разумовы вынуждены были жить в Шувалове на даче, несмотря на суровую зиму. Нижний этаж дачного флигеля, где они жили, выходил террасой в крошечный садик, отгороженный от улицы дощатою изгородью; от узкой калитки к крыльцу вела неширокая тропинка, проложенная в сугробах снега…»
«В воротах громадного серого дома на Коломенской стоял дворник и скучающими глазами смотрел вдоль улицы. Мимо него сновала толпа, тащились ломовики с грузами на громадных санях, кое-где стояли легковые извозчики, поджидая седоков, и тоже скучали… На улице было сыро; белыми хлопьями падал с сумрачного неба мокрый снег, дул ветер, холодный, пронизывающий…»
«Вчера у меня была странная встреча. Часу в первом ночи я одиноко сидел у круглого столика в одном из ресторанов на Невском. Небольшая комната, тускло озарённая газом, грязноватая и неуютная, с тёмными стенами и потолком, – видимо, не располагала посетителей засиживаться. Кроме меня, у буфета стояли какие-то немцы, ели бутерброды и пили пиво, и какой-то господин со щекой, перевязанной платком, сидел в углу за одинокой бутылкой портера и немилосердно курил…»
«Это было в конце августа, когда долгие знойные дни сменились короткими и прохладными, в саду на деревьях пожелтела листва, трава поблёкла, и целые дни в воздухе носилась тонкая серебристая паутина. Нас всех радовали ведренные дни, и мы тайно друг от друга грустили, прощаясь с летом и поджидая холодную осень с ненастными днями. Из Москвы вернулся дядя Володя, и с момента его приезда всем нам стало как-то не по себе. Приехал он поздно ночью, когда все в дворовом трёхоконном флигельке спали, а у нас в доме огонь светился только в комнате бабушки, которая плохо спала по ночам и долго молилась Богу…»
«Их было пятеро, и все они в продолжение нескольких лет бессменно занимались в обширной угловой комнате большого трёхэтажного дома, где помещалась казённая палата. Два окна угловой комнаты выходили в казённый сад, где росли высокие и толстые берёзы и липы, а остальные окна, счётом три, обращены были на улицу, с пыльной мостовой, выложенной булыжником, с низенькими столбиками вдоль тротуаров и с невысоким забором больничного сада напротив. Из-за забора виднелись зелёные верхушки молодых, недавно рассаженных берёзок…»
«Как странно… как просто она подошла ко мне на Невском, улыбнулась и сказала: – Мужчина, дайте мне папиросочку… Потом захохотала громко и непринуждённо. И её хохот оборвался в сумраке вечера, в говоре и смехе толпы. …Сегодня я опять встретил эту странную „уличную“ девушку с белым пером на тёмной шляпе и с тупой усталостью в глазах. В этих глазах не было даже „беспокойной ласковости“… Были печаль и скука… Нет, была тоска…»
«…Не так давно, в сумрачный осенний день, вышел я из вестибюля Академии художеств с одним моим приятелем, художником Вансоном. Перешли мы мостовую к Неве, почему-то остановились около парапета. Стояли молча и смотрели на тёмные волны реки. Волновалась река после ночного наводнения, – волновалась и не обещала душе покоя и радости. Шли мы вдоль парапета молчаливые, грустные, подавленные, как будто нас обоих поджидало что-то таинственное. С выставки ушли мы такими безрадостными. Одна картина подавила наши души. Один известный художник пятнами краски, мазками и линиями напомнил нам обоим о тайне Смерти, и все краски жизни слились в одно бесформенное тёмное пятно…»
«Минувшим летом мы жили на берегу южного моря небольшой, дружной компанией. Самым интересным членом нашей колонии, по моему мнению, была шестнадцатилетняя Наденька, девушка, только что окончившая гимназию. Она переживала счастливейший период юности – начало тайных нежных грёз, зарю веры в человечество, в науку и искусство; она вынашивала в себе зародыш любви к ближнему, она стремилась к чему-то, что называла „хорошим и светлым“, она прислушивалась к голосам жизни, и тайна жизни останавливала её внимание…»
«Так и звали все в городе наше обширное, старинное обиталище „дом на костях“. Страшным казалось это название, угрюмым и пугающим; страшным казался всем и наш дом. Да и мы все, обитатели его, жили в каком-то постоянном страхе перед жизнью, как будто проклятие какое-то висело над всем нашим родом. И дед мой, и бабушка, и отец с матерью, и все дяди и тёти мои, – все мы были несчастны, хотя и богаты… Я говорю – „мы“, потому что и я, один из последних обитателей дома на костях, тоже несчастный, к тому же ещё и бедный, бездомный, бессемейный. Мне уже пятьдесят восемь лет, а я ещё не женат, да и смешно теперь об этом говорить…»
«Минувшей ночью Игнатию Иванычу почему-то не спалось. Лёг он накануне, после сытного ужина, в хорошем расположении духа и даже скоро заснул, но тут как вихрь какой, таинственный и неспокойный, налетели на него сновидения – и чего-чего только ни снилось ему, и всё такое нехорошее. Проснётся Игнатий Иваныч с тревогой на душе, повернётся на другой бок, не раскрывая глаз, снова забудется – и опять сновидения… Утром проснулся он позже обыкновенного, обильно смочил водою голову, расчесал бороду и усы, помолился Богу и уселся пить чай. Сидя на диване за круглым столиком, после ночи с тревожными сновидениями, он хмуро посматривал на оконные рамы, по стёклам которых катились дождевые капли, и прислушивался к шипению потухающего самовара. Газетный листок, лежавший около него на мягком сидении дивана, оставался неразвёрнутым – читать не хотелось; стакан жидкого чая с плавающим кружком лимона – остыл; остывшими казались и все чувства Игнатия Иваныча: и думы, и ожидания, и мечтания. Бывают у Игнатия Иваныча такие странные настроения, и нередко. На жизнь он никогда не роптал, положением своим был доволен, не нарушали его настроений и денежные дела, в которые он был всецело погружён; а вот подите – и ему не чужды колебания в ежедневных настроениях. Раньше, в молодости, ещё смущало его иногда одиночество и жажда семьи, а теперь и этого не чувствовалось: сорок девять лет, прожитые Игнатием Иванычем, всё изменили…»