«…Погнутые фонари, груды дымящегося щебня, деревья, разбитые в щепы, печные трубы обрушенных домов, как черные клыки. Снаряды версальцев с горячим визгом рвутся над Триумфальной аркой, заваленной мешками. Барельефы в мелкой ряби осколков. Грохот грозного поединка Франции и Коммуны раскатывается над опустевшим Парижем…»
«…Но Петербург – магический жезл России – стал уже давно погасать в душах. Если еще билось московское сердце, то гений Петербурга мутнел. Вспомните хотя бы, что после Пушкина и Гоголя у нас почти не было ни одного певца Петербурга, а после Толстого наша литература стала как бы сползать с российских Петровых вершин в низины какой-то племенной, этнически-великорусской, «фольклорной» литературы с нескончаемыми мужиками и нескончаемыми деревнями. Петербург давно перестали видеть, любить и понимать…»
«…Заветный перстень – это, как кажется, невнятный отзвук неразгаданной любви поэта, отрывок его неведомого романа. Что дошло до нас: рисунки пером, строгие и печальные профили женских головок в рабочих тетрадях Пушкина, немного записок, две-три пометки, старинные портреты и вот перстень…»
«…В траве идут двое. Идет старый монашек, согбенный днями. Белеет его холщовый подрясник и скуфья. В тонком сумраке сквозит морщинистое, с голубыми глазами, лицо. Светит на нем неземная нетронутость, небесная тишина. Такая целомудренная нетронутость бывает на лицах старых русских мужиков. Все лесные звуки, свет и молчание как бы запечатлены на лице старого монашка. А с ним медведь. Рука монаха на загривке медведя. Над жесткой шерстью вьется холодный дым…»
«Тайна Александра I, его кончины в Таганроге или отречения от престола при жизни, остается неразгаданной и до наших дней. Одно ли праздное любопытство, к тому же не историков, а профанов, во всех этих спорах об Александре I, не замирающих и теперь, или есть нечто большее? Вероятно, есть. Потомки как будто желают понять подлинные исторические линии России, проникнуть к самой истине и часто отбрасывают старые легенды и вымыслы, официозный и неофициозный сор истории. Иными и суровыми глазами на многое в нашем прошлом смотрит теперь потомок…»
«По мокрой погодице, в самую осень 1792 года, когда улица Шклова шумит под колесами, как одна унылая лужа, а жидовки даже не выгоняют хворостиной под дождь гусынь своих, у пышного въезда Шкловского дворца остановилась жидовская таратайка. Из таратайки при помощи тощего и мокрого возницы, откинув сырую епанчу, выбрался неизвестный путешественник…»
«…Вероятно вы, как и я, впервые узнали о письмовнике Курганова от Пушкина, и вас, как и меня, с отрочества волновала эта таинственная книга и этот неведомый Курганов. Помню, я еще гимназистом рылся в пыльной рухляди букинистов на петербургском Александровском рынке. Отчетливо представлял я себе синие, шершавые листы письмовника – мне казалось тогда, что должен он быть отпечатан на бумаге, подобной той, в которую оборачивали сахарные головы. Но сыскал я письмовник только два года назад, в Риге…»
«Вы, может быть, не забыли еще письма балерины Карсавиной в «Сидней таймс», приведенного и у нас, о немецкой фильме «Патриот». С благородной стремительностью славная российская танцовщица стала на защиту памяти несчастнейшего из государей российских, Павла Петровича…»
«…Полна привидений таинственная, глухая Митава… И это было в ветреный мартовский день 1797 года, когда российский губернатор и вице-губернатор, цехи и Софийский мушкатерский полк, выстроенный парадным фрунтом, встречали в Митаве тяжкую, облепленную глиной дорожную карету короля Людовика XVIII, претендента на Французский престол, опрокинутый революцией…»
«Отряхните пыль с переплетов. Листы слежались и прожелтели. Эти тяжелые книги хорошо забыты в архивах и библиотеках. Но когда вы примитесь читать их, как зарей сквозь пыльное повеет на вас непогасимым светом, неувядаемой свежестью, и вы тотчас услышите полнозвучный и бодрый говор наших пудреных предков – точно светлый звон екатерининских рублей в тяжелой чеканке…»