обходят ее со всех сторон, ощупывая опытными пальцами брюхо, по которому еще ничего не видать, но уже можно почувствовать новую, мягкую тяжесть. И тогда они сговариваются о том, чтобы его разыграть, потому что самая мысль, что их жеребец (не важно,
какой из них, важно, что
их, и важно, что, может, не
один даже, а
оба) покрыл его лошадь, самая мысль эта для них слаще меда – ибо оба они мужчины, как и сам чужак, против которого, да, им никогда не совладать, пусть так, зато вот можно, ты гляди, покрыть его кобылу, выходит, жеребцы оказались проворнее своих хозяев, и теперь те спешат в дом, чтобы насладиться его поражением, которое он для себя на сей раз даже не выбирал, а потому проиграл вдвойне, проиграл слишком явно и неожиданно, чтобы суметь найти достойный ответ в изматывающем молчании, однако это ему все же удается – ответить, то есть проиграть так, чтобы выиграть у него для них стало равнозначно унижению, и ради этого он ставит жеребенка на кон и на мгновенье превращает их в соперников, и, конечно, не родившийся покамест жеребенок выпадает жребием тому, кто только и должен стать жертвой – жертвой случайной удачи, потому что насмешка для него уже готова, уже сочинена, она сильнее, чем удача. И теперь в нем беззвучным ревом беснуется шальная ненависть, которой в нем больше сейчас, чем даже в женщине – по отношению к судьбе, земле, кобыле или своей горделивой крови, – но ненависти этой все равно ему не хватит, чтобы выбежать в дверь и, догнав обидчика, поквитаться с ним, как с тем несчастным слепцом, что выскочил с клюкой перед ним на дорогу, потому что, думает она, из ненависти не убивают, из ненависти только мечтают убить, убивают по глупости, из страха, по ошибке и из мести, да, а для мести надобно время, нужно время и расчет. И, пожалуй, еще кое-что: сочувствие тех, кто всему этому станет свидетелем, а вот этого-то ему от них не дождаться. Этого ему не дождаться даже от самого себя.
Собирая на стол и вслушиваясь в поднявшийся за стеной ветер, она думает о том, что всем им стало стыдно, всем четверым, вот и все, чего они добились своей гордыней. А потом слышит один за другим два выстрела. В помещении делается тихо и пронзительно, как в разорванном сне. Им удается переглянуться и тут же отвести прочь глаза. Это может быть конь, кобыла или конь Хамыца, а может, два коня или же конь и кобыла разом. Если так, то теперь ему мести не избежать. Неужто он их все-таки вынудил? В лице мужчины она читает тоску. Просто чтобы уйти от молчания, он говорит:
– В кого, по-твоему, он там палил?
Конечно, он спрашивает друга. Вид у того такой, словно он только что ненароком перепрыгнул через собственную тень.
– Не знаю. В кого б ни метил, – коли он попал и попал оба раза, могу догадаться, каким будет третий выстрел.
Он встает и резко, будто опасаясь передумать, идет к стене, на которой висит его длинное, с заиндевелым от холода дулом, ружье.
– Погоди, – просит Хамыц, и всем им ясно, что просит только потому, что этого хочется другу. – На него