мне с раннего детства. Ревматизм неизлечим и стоит, пожалуй, на первом месте среди таинственных знаков судьбы: на полусогнутых, спотыкаясь, вперед! Это мое законное право: быть на войне убитым. Что скажет моя мать, получив ужасную, из военкомата, весть: негоден?.. что подумают обо мне соседи? Сам же я о себе ничего хорошего не думаю, продолжая ходить на институтские лекции и больше уже не вникая в филологические бестолковости сталинского языкознания, и наконец мне досрочно выдают диплом, и я тут же сую его под крышку рояля, на случай наступления… то есть отступления… Немцы идут уже к Сталинграду, но многим и без того ясно, что война ими уже проиграна, тем более, что американцы и англичане методично превращают в руины чистые и благоустроенные немецкие города, где теперь остались только бабы с детьми и старики, и это нещадно бьет по самым глубоким, сентиментальным чувствам немецкого солдата: дом разрушен, семья сгорела заживо, за что теперь воевать… Это было, само собой, незаконно и подло, эти санкционированные одной лишь ненасытной местью бомбежки: бей в спину, ты же сам ничем не рискуешь! Сотни, тысячи американских самолетов, и ни на каком тебе не на фронте. Фронт пусть пока сжирает поставленных друг против друга человечков, чем больше, тем лучше: последний русский пусть добьет последнего немца. А мы – ударим в спину. Это ведь наша великая иудейская война! Именно на такую предательскую войну и расчитывает колясочник Рузвельт, запустив производство тяжелых бомбардировщиков, предназначенных вовсе не для обороны, но для атаки на ничем не защищенные немецкие города. Об этом я регулярно узнаю из наших же газет, читая между строк и вслушиваясь в недосказанности и пробелы. Я обнаруживаю, просвечивая внутренним слухом сталинские передовицы, что Гитлер все-таки объявил нам войну, и притом, с той детальной добротной обстоятельностью, на которую способны только немцы, и это означает по меньшей мере, что речь идет вовсе не о внезапном нападении, но о вынужденном ответе на затянувшиеся сталинские интриги и откровенное невыполнение уже подписанных договоров. И я не смею, не могу и не желаю делиться с кем-то моими страшными домыслами, я сделался тупо молчаливым, можно сказать, идиотом, и многие обходят меня с опаской.
Так мы и остались в оккупированном немцами городе. В этой тесной двухкомнатной квартирке, с роялем и никому уже не нужными сокровищами настройщика. Нас могли бы расстрелять и свои, поскольку оставаться в занимаемом немцами городе, это уже само по себе предательство. Мы просидели несколько дней с заклеенными газетами окнами и подпертой шкафом дверью, пока последние беженцы покидали разбомбленный город, и слышно было, как совсем рядом, на набережной, бухают снаряды, как воет обезумевшая сирена… Мы просто сидели на кухне и ждали, сами не зная, чего.
Я вылез наружу первый и тут же услышал немецкую речь, что совершенно меня ошарашило и парализовало: бежать мне было уже некуда. С другой стороны, я был профессионально удовлетворен и… восхищен: я понимал