я виду не подаю. Думаешь, мне легко было во время войны. Петр воевал, двоих девчат угнали в Германию, четвертый, Павлик, партизанил. Остальные мал-мала-меньше и дед больной. А в сорок втором году прибилась ко мне еврейка молодая с ребенком. Пришла, просит: «Пустите меня, тетенька, пожить у вас» и сережки мне золотые протягивает. Я ее говорю: «Не надо мне твоего золота. Не хочу я, чтобы мне за него голову оторвали. Живи так. Но кормить я тебя задаром не буду – будешь работать». Только какая с еврейки в огороде работница!? Вытопчет больше. Зато рукодельница, она, была хорошая. Она меня научила, и кружева плести и вышивать. Я посадила ее за ткацким станком у окна – так, что если кто и войдет, то не сразу заметить. Она там и шьет и вяжет всю неделю. А я в воскресенье на базар вынесу – так с руками отрывают. Особенно немецким солдатам ее кружева и вышивки нравились. Меняли у меня на тушенку, хлеб и отправляли посылками в Германию. А ребенок ее с моими играл. Кто там к ним приглядывался – где мои, а где чужые… Потом ее забрали. Василий Л., сосед наш, он тогда в полиции служил, пришел еще с одним таким… и увели. Так я ее больше и не видела. Думаю, если бы она жива была, приехала бы ко мне обязательно. Соней, ее звали. Когда уходила, говорит мне: «Не плачьте, тетенька, не переживайте за меня. Теперь я ничего не боюсь. Никому я ничего плохого не сделала – что ж мне боятся? – это она так потому, что я ее учила: если зла никому не сделала, то и боятся нечего. – Прощайте, тетенька. Я буду молиться за вас и за детей ваших». Думаю, что и по ее молитве все мои дети живыми вернулись – только Петра в голову ранило на фронте. До сих пор перед глазами все стоит: она высокая, стройная, с ребенком на руках, как Матерь Божья, и этих два «огрызка» плетутся позади – штаны пузырями и сами сгорбатились от страха… Я ведь и Василия от голодной смерти спасла. Только рассказывать об этом не хочу.
– Нет уж, бабушка, из песни слов не выбросишь. Рассказывай все.
– Ну, он не наш, не сельский. В тридцать третьем году, Киряна, соседа нашего, забрали в Сибирь – не сумел он добровольно отдать ветряка… ветряную мельницу, а в дом его поселили приезжую женщину с ребенком. Из наших, никто бы не сел в чужой дом. Откуда они приехали, я не знаю – сама Дарья, так звали мать Василия, об этом не рассказывала, а я и не расспрашивала. И так ясно: не от добра уехали. Ему тогда было уже лет четырнадцать, только ростом не вышел. Вот он и приходил к нам играть. Детей тянет друг к другу, даже когда голодные. Не могут бегать, играть – так хоть глазами туда-сюда водят. Я смотрю: у него уже ноги водой налило, и сам посинел – значить смерть уже за спиной ходит. Потом перестал приходить. День нет, два – на третий сама Дарья идет. Она еще только во двор завернула, а я уже знала – просить идет. Поговорили о погоде, о тяжких временах – встала, пора уходить, сейчас начнет о главном: «Помрет мой Василий… Раны на ногах открылись, не встает уже…» «Раны? Так ты маслом помажь и пройдет, – я, вроде, ее не понимаю. Мне очень не хочется давать ей, хоть что нибудь, кроме доброго совета. – Мои ребята, в прошлом году посекли друг друга