Название | Запасные книжки |
---|---|
Автор произведения | Владимир Гандельсман |
Жанр | Современная русская литература |
Серия | |
Издательство | Современная русская литература |
Год выпуска | 2022 |
isbn | 978-5-91627-284-0 |
Вы, знаете, такой приятный человек, что ваше произведение мне заранее нравится. Так что могу его и не читать. Шучу, шучу… Я подготавливаю отступление на случай, если оно мне не придётся по вкусу. Тогда скажу: а вот и нет, хоть вы и приятный человек, а ведь я ошибся, произведение ваше никуда не годится… Возвращая труд, говорю: «Всё правильно, помните мои слова? Так оно и оказалось. Большое спасибо».
У Ходасевича: «…мне хочется сойти с ума…» – эти слова равны большинству жизненных ситуаций. Простота и максимальность выражения.
Как у Пастернака: «Снег идёт, снег идёт…»
Однажды я попросил семилетнего ребёнка сочинить стихи о зиме, и он произнёс то же самое.
Почему что-то запоминается? Я слышу, например, несколько нелепых фраз из детства, совершенно незначительных. Почему запали именно эти клавиши? Помню мальчика Юру, восклицающего по поводу чьей-то реплики: «Вот сморозил!», – и учительницу, усиленно хвалящую его за неожиданное и точное слово…
Почему бывают мгновения, которые, кажется, запомнятся надолго, и почему нельзя при этом сказать близкому человеку: смотри, эта голая комната так освещена, эта железная сетка кровати, эта бутылка, которую мы только что распили в честь новоселья, эта сетка, эта бутылка, мы с тобой – я на подоконнике в пальто, ты в углу, яркая и безумная лампочка на скрученном шнуре, – так расположены, что мы запомним…
Нельзя. Из боязни спугнуть ангела гармонии и отохотить его навсегда от своей памяти.
Чем отличается роман от малой формы? Автором: вступая в единоборство с тем, что его явно превосходит, он вынужден менять свою жизнь.
Когда переходишь трамвайные пути, чувствуешь, как мгновение назад тебя переехал трамвай.
Выступление делегатов съезда. Очевидно определяющее значение речи. Речь (в чистом виде) – звук, колебания которого затухают во времени. Речь последующего реально забивает речь предыдущего, одерживая физическую победу. И ничего не происходит.
Я пил кофе. Неподалёку кофе потягивала девушка. За её столиком, спиной ко мне, сидела пара – он и она то и дело удобно ссутуливались над своими чашечками. Искоса я поглядывал на девушку – она обводила зал пустоватым взглядом: то ли равнодушно ждала кого-то, то ли ей просто было скучно. Её соседи вскоре ушли, оставив на тарелке несколько скомканных бумажек и эклер.
Девушка в очередной раз обвела зал своим бледным взором и спокойно переложила пирожное к себе в тарелку. Потом она задумалась. Подошла уборщица, стала протирать её столик тряпкой.
Я отвлёкся, посмотрел в окно и поймал себя на том, что мгновение назад похолодел, подглядев эту сцену. Не от страха за девушку (ведь она могла встретиться глазами со мной и смутиться), не потому, что её действие было незаконно… Скорее открылся нерв общей тоскливости этого дня, скользившего незаметно, ровно, бесцветно, как небо между голыми деревьями садика за окном. Особенно тоскливо, потому что окно ещё и мутновато отгораживало острый осенний воздух. И вдруг
бесконечному однообразию потребовалось выражение, та запредельная нота, которая прервала бы незаметный ход дня и провалила бы его в недогоняемую, бездонную пропасть с головокружением и тошнотой. Не хотелось ни настигать, ни продлевать этот холодок.
Поэтому я вновь взглянул на девушку, её задумчивость исчезла вслед за уборщицей, и она с тем же спокойствием, с каким только что «объявила» тоску этого дня, доедала пирожное-трубочку.
У каждого города свои подмышки.
У Фолкнера – чёрная гармония (вроде чёрного юмора). Его упорство по достижению этой гармонии чуть ли не тупое. В том смысле, в каком может быть тупой последовательная мощь, верящая в себя, как в Бога.
Физиология объективна. В боли нельзя усомниться. Раз болит – болит, и нет вопроса, верят ли тебе. Физиология прозы, стиха – это то, что прожито животом, то, по чему идёт читатель, как собака по следу.
В этих «физиологических» точках произведение смыкается с физиологией как таковой. Толчки мысли «Толстоевского» ощутимы.
Вероятно, чем больше скручен страданием и болью автор и чем яснее он может их видеть, как бы последним усилием воли откачнувшись от них, – тем с большей внятностью он проталкивается сквозь тебя. (Известное: «Чтобы хорошо писать, страдать надо, страдать!» Достоевский – Мережковскому.)
У Чехова другой физиологический атлас, более доступный или приемлемый как раз потому, что менее настырный.
Вот в «Почте» он описывает студента после ночной осенней езды в тарантасе, на рассвете:
«Студент сонно и хмуро поглядел на завешенные окна усадьбы, мимо которых проезжала тройка. За окнами,
подумал он, вероятно, спят люди самым крепким, утренним сном и не слышат почтовых звонков, не ощущают холода, не видят злого лица почтальона; а если и разбудит колокольчик какую-нибудь барышню, то она повернётся на другой