тексты Мережковского – на грани художественно-философской. Таковы его жизнеописания любимых «вечных спутников», вплоть до величайшего –
Иисуса Неизвестного, и чтимой с благоговением, уже в преддверии кончины, святой – «малой» Терезы. Такими были и его литературно-критические этюды – о Гоголе, Соловьёве, – даже и труд о Толстом и Достоевском: Лев Толстой в нем, на мой взгляд, это художественный образ, созданный Мережковским. В романах же Мережковского поднимаются мучительные для мыслителя религиозно-философские проблемы. Скажем, в «Тутанкамоне на Крите» (равно и в «Мессии») передана с предельной силой пронзительная тоска древних народов по Спасителю, что было пафосом учения Мережковского об исторической преемственности христианства по отношению к язычеству. Порой же диалектика – вернее, философская игра антиномических концептов (Христос, Антихрист) художником олицетворена и воплощена во всем известных исторических сюжетах (противостояние Петра и Алексея во втором романе ранней трилогии). – Но вот человек, – а я настаиваю на том, что именно человек, в его тайне, является центром воззрения Мережковского, – изображается им всегда как субъект, как «я», – в его экзистенции. Мережковский, о ком бы он ни писал, всегда стремится передать сокровенный бытийственный опыт личности. Правым или лжецом оказывается при этом дерзновенный гностик, переживало ли данный опыт историческое лицо, тот ли смысл писатели-классики (Толстой, Достоевский) подразумевали в связи со своими героями – я сейчас говорю не об этом. Гипотетический опыт «я», воспроизводимый Мережковским, читатель воспримет как
свой собственный (с поправкой на эстетическую дистанцию). Это связано с тайной человеческого «я», с невероятной диалектикой: «я» – одно и то же у всех, абсолютно разнящихся личностей.
И здесь я подхожу к самой сути своего тезиса: Мережковский – это писатель, обращенный, как к интимному другу, к своему далекому-близкому читателю. Вбирая в душу порой потрясающий глубинный опыт великих людей, простой, маленький человек, этот читатель, может раздвинуть ее, обогатив интуициями и прозрениями гениев. Гностик-Мережковский умел передать другому истины ноуменальные. Те состояния, которые переживал умирающий Гоголь; мука «опрощения» Толстого; раздвоенность – дифференцированно: воли, ума, чувства – героев Достоевского (соответственно: Раскольникова, Ивана Карамазова, князя Мышкина); способная довести до безумия ситуация двойничества – искушаемый после Крещения Иисус Неизвестный мгновениями ощущал себя своим Врагом: читатель Мережковского напитывается этими уникальнейшими глубинными интуициями, прочитав подлинно гностические, а на языке Флоренского – «конкретно-идеалистические» (т. е. представляющие платоновские эйдосы в их конкретности) труды нашего мыслителя. А непостижимый (и для нас прельстительный) опыт «богосупружества» Терезы Авильской? А мистическая «темная ночь» Хуана де ла Крус («Испанские мистики»)? Мережковский как бы презирает те барьеры культур и цивилизаций, о которых писал Шпенглер, те духовно-эволюционные скачки, которые Серебряному веку открыл Штейнер.