«Рано-рано утром, еще до рассвета, в квартире все поднялись и зажгли огни. За окнами еще стояла синяя ночная мгла, но она уже была тронута сероватым оттенком приближающегося утра. Было холодно, все тело пробирало мелкой дрожью, глаза резало, и было чувство глубокого несчастия, какое всегда испытывает насильно разбуженный человек…»
«Был у меня один приятель, человек души уязвленной и ума исступленного. Был он весьма талантлив и не так еще давно написал книгу, вызвавшую большой и даже необыкновенный шум. Многие узрели в нем пророка, многие безнравственного мерзавца и только некоторые – человека глубочайшей иронии. Вряд ли не я один понял, что книга эта (кстати сказать, характера мрачного и даже нигилистического в глубочайшем смысле этого слова) была просто криком сердца измученного, души изверившейся, разума, смеющегося над самим собою…»
«Когда ярко развернулась желтая полоса заката и черным стал крест, на котором повисло уже безжизненное тело, когда шумными и непонятными толпами, тревожно чернея в быстрых сумерках, поспешно стал расходиться народ, когда возле креста, как шакалы у трупа, появились чьи-то робкие тени, – тогда только Иосиф покинул свое место и, накрыв голову плащом в знак ужаса и горя, медленно удалился…»
«Это было большое, казарменнаго вида, бѣлое и скучное зданіе, плакавшее отекшей отъ сырости штукатуркой, но было построено какъ больница: такіе-же ровные и пустые коридоры, такія же большія, но тусклыя, съ прозрачными нижними стеклами, окна, такія же высокія бѣловатыя двери, съ номерками и надписями, и даже пахло здѣсь такъ же; мытымъ чистымъ бѣльемъ и карболкой. А самое непривѣтливое было то, что все здѣсь было черезчуръ чисто, пусто и аккуратно, какъ будто здѣсь жили не живые люди, а статистическія цифры…» Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Здоровенный блузник, в деревянных башмаках, с треуголкой национального гвардейца на круглой голове и с тяжелым ружьем в руках, отворил дверь Жану Лемерсье. Он неуклюже посторонился, пропуская маленького ученого, и сверху посмотрел на его рыжий паричок с таким выражением, как будто недоумевал, почему бы ему просто не треснуть прикладом по черепу этого друга врагов народа. Подгибающимися ножками в коричневых заштопанных чулках Жан Лемерсье переступил порог и увидел грязные стены, маленькое тусклое окно, забранное решеткой, кучу соломы и два человеческих силуэта, закопошившихся на полу, в полосе света, упавшего из отворенной двери…»
«Собственно говоря, это вовсе не дневник, а так, нечто вроде голоса из-под гробовой крышки, маленькие случайные заметки одного очень странного покойника… Странного уже потому, что странно, лежа в могиле, заниматься житейскими вопросами, да еще притом в такой явно легкомысленной форме. Тем более это неприлично, что вопросы отменной важности и такого отношения к себе вовсе не заслуживают… Положим, все это сочинил я сам, но суть дела от этого нисколько не меняется…»
«По обыкновению, весь вечер Ниночка провела у старичков Иволгиных. Ей было хорошо, весело у них и потому, что у старичков было светло и уютно, и потому, что от молодости, радости и надежд, наполнявших ее с ног до головы, ей везде было весело. Все время она болтала о том, как удивительно ей хочется жить и веселиться. Часов в одиннадцать она собралась домой, и провожать ее пошел сам старичок Иволгин…»
«Молодой доктор Владимир Иванович Солодовников вышел пройтись по бульвару, что делал каждый день, если в это время, то есть около семи часов вечера, не был занят у больных. На бульваре он всегда встречал кого-нибудь из своих знакомых и, пройдя с ними весь бульвар из конца в конец, шел в клуб читать газеты и играть на биллиарде. Но на этот раз погода была дурная: небо с утра затянулось сплошными серыми тучами; было ветрено и сыро, а потому на бульваре не было никого, кроме неподвижного постового городового…»
«Куприян устал и обмок. Ноги его бессильно расползались по скользким мокрым кочкам; сапоги намокли, облипли грязью с сухими листьями и стали пудовыми. Куприян с трудом вытаскивал их из липкой, жирной грязи. Куприян был голоден и не спал прошлую ночь; в голове у него шумело, над глазами висела какая-то неприятная тяжесть. К этим ощущениям присоединялось еще и постоянное смутное сознание опасности, стоящей за плечами…»
«Маркиз стоял на крыльце, надевая перчатки и внимательно глядя на лошадь, которую держал под уздцы конюшенный мальчик. Прелестная золотисто-рыжая кобыла косила круглым черным, налитым кровью глазом, водила ушами и чуть заметно переступала с ноги на ногу, точно пробуя подковы. Мелкая дрожь пробегала по ее тонкой гладкой коже, и влажные ноздри раздувались…»