«В половине декабря 1815 года приехал я в Петербург на короткое время, чтобы взглянуть на брата, которого я в 1814 году определил подпрапорщиком в Измайловский полк. Брат жил у полковника Павла Петровича Мартынова, моего земляка и короткого приятеля, который, как и все офицеры, квартировал в известном Гарновском доме; я поместился также у Мартынова. Гарновский дом, огромное здание без всякой архитектуры, как и все почти дома в Петербурге, – казармы Измайловского и Лейб-егерского полков, одолжен своей известностью стихам Державина ко „Второму соседу“…»
«Я хочу рассказать все, что помню об Александре Семеновиче Шишкове. Но я должен начать издалека. В 1806 году я был своекоштным студентом Казанского университета. Мне только что исполнилось пятнадцать лет. Несмотря на такую раннюю молодость, у меня были самостоятельные и, надо признаться, довольно дикие убеждения; например: я не любил Карамзина и с дерзостью самонадеянного мальчика смеялся над слогом и содержанием его мелких прозаических сочинений! Это так неестественно, что и теперь осталось для меня загадкой…»
«В 1808 году на Мойке, набережная которой тогда отделывалась, или, скорее, переделывалась и украшалась новой узорной чугунной решеткой, неподалеку от запасных хлебных магазинов и конногвардейских казарм, находился каменный дом старинной петербургской архитектуры. Дом этот принадлежал некогда, как я после узнал, Ломоносову и потом как-то приобретен был казною. В настоящее время в нем помещался с своим семейством начальник хлебных запасных магазинов, действительный статский советник и кавалер Владимира 3-й степени, Василий Васильич… назовем его: Рубановский…»
«Собирание бабочек было одним из тех увлечений моей ранней молодости, которое хотя недолго, но зато со всею силою страсти владело мною и оставило в моей памяти глубокое, свежее до сих пор впечатление. Я любил натуральную историю с детских лет; книжка на русском языке (которой названия не помню) с лубочными изображеньями зверей, птиц, рыб, попавшаяся мне в руки еще в гимназии, с благоговеньем, от доски до доски, была выучена мною наизусть. Увидев, что в книжке нет того, что при первом взгляде было замечаемо моим детским пытливым вниманием, я сам пробовал описывать зверков, птичек и рыбок, с которыми мне довелось покороче познакомиться…»
«Драматическая русская литература представляет собою странное зрелище. У нас есть комедии Фонвизина, «Горе от ума» Грибоедова, «Ревизор», «Женитьба» и разные драматические сцены Гоголя – превосходные творения разных эпох нашей литературы, – и, кроме них, нет ничего, решительно ничего хоть сколько-нибудь замечательного, даже сколько-нибудь сносного. Все эти произведения стоят какими-то особняками, на неприступной высоте, и все вокруг них пусто: ни одного счастливого подражания, ни одного удачного опыта в их роде…»
Белинский ставит со всей ясностью вопрос о включении «физиологических очерков» в русло великих традиций русской реалистической литературы, требует в то же время от авторов овладения тем глубоким знанием и пониманием русской действительности, которое было свойственно Грибоедову, Пушкину, Лермонтову, Гоголю. Именно их творчество имеет в виду Белинский, когда говорит, что «литераторы, принимавшие участие в этих изданиях, могли бы, кажется, найти для себя готовую и притом верную точку зрения на общество в произведениях тех немногих русских писателей, которые умели постигнуть тайну русской действительности».
Большая часть рецензий Белинского этого периода помещена в отделе «Литературная хроника». С особенным вниманием следит он в этом отделе за появлением каждой новой строки Пушкина. Белинский отрекается от своей прежней недооценки Пушкина и ставит его в ряд величайших мировых гениев. Предпосылки этой переоценки – в новом понимании действительности и новом отношении к ней.
«…Всякая поэзия только тогда истинна, когда она народна, то есть когда она отражает в себе личность своего народа. Жизнь всего живущего составляет идея: в чем нет идеи, то не живет. Но сущность идеи, вне ее чувственного проявления, заключается в отвлеченной, безразличной всеобщности. И потому идея только тогда есть нечто живое и действительное, когда она переходит в явление, а ее всеобщность является особностию, индивидуальностию и личностию…»
«История еврейской религии подтверждает тот исторический закон, что всякая религия, не поддержанная божественным промыслом и не из откровения прошедшего, с течением времени утрачивает свою первоначальную чистоту и является в таком искажении, что только силою исторического анализа можно доискиваться ее исходной точки, ее первоначального догмата, когда-то имевшего значение положительного закона или всеобщего верования, – ее основной мысли…»
«Наглядность признана теперь, всеми единодушно самым необходимым и могущественным помощником при учении. Она состоит в том, чтобы помогать памяти и уму ребенка представлением вида и образа предметов, которые он изучает. Это материальное и чувственное вспомогательное средство для спасения бедных детей от убийственного, подавляющего способности, сухого и мертвого отвлечения, столь любимого идеалистами…»