«Холмы так приятно округлены, как будто эти мягкие формы придал им умный труд людей в заботе о красоте пейзажа, в который вставлен их маленький, старинный город, – тесная семья разноцветных домиков, они как бы позируют перед художником, склонным к романтизму…»
«Город окутан желтовато-серой сыростью, её можно бы сравнить с мокрым дымом, если б такой дым был возможен. В пяти шагах от человека сырость кажется настолько густой, даже плотной, что там, впереди, уже не может быть воздуха, он – уничтожен этой грязной влагой. Но в неё входишь, как во всякий иной туман, только дыхание затруднено и обессилены глаза. Все звуки огромного города странно слиты в глуховатый, обесцвеченный, тусклый шум; лишь изредка ревут автомобили, ещё реже слышишь голоса людей, и это, может быть, только потому, что их – ждёшь. Медь колокола утратила плавность своего звучания, не замирает медленно, как всегда, а прерывается, точно после каждого удара колокольню накрывают шляпой; гудок парохода звучит уныло, как будто пароход устал или боится плавать в тумане…»
«Чем дальше к морю, тем всё шире, спокойней Волга. Степной левый берег тает в лунном тумане, от глинистых обрывов правого на реку легли густые тени, и красные, белые огоньки баканов особенно ярко горят на масляно-чёрных полотнищах теней. Поперёк и немножко, наискось реки легла, зыблется, сверкает широкая тропа, точно стая серебряных рыб преградила путь теплоходу. Чёрный правый берег быстро уплывает вдаль, иногда на хребте его заметны редкие холмики домов, они похожи на степные могилы. За кормою теплохода туманнее, темнее, чем впереди, и этим создается фантастическое впечатление: река течёт в гору. Расстилая по воде парчовые отблески своих огней, теплоход скользит почти бесшумно, шумок за кормою мягко-ласков, и воздух тоже ласковый – гладит лицо, точно рука ребёнка…»
«Когда человек узнал, что в трёх днях пути от его становища пришлые люди вспахали в степи машинами огромный кусок никогда ещё не паханной земли и машинами засеяли его, человек подумал, что это такие же древние люди, каков он сам, но глупее его…»
«В часы, свободные от занятий в Трахтресте, ходит Иван Иванович Унывающий по улицам, посматривает на подобных ему совчеловеков и, выковыривая из действительности всё, что похуже, мысленно поёт весьма известный романс…»
«…– Нет! Это чорт знает что такое! – неистово воскликнул Семен Васильевич, с треском отрываясь вместе с креслом от письменного стола и в бешенстве бросая стальное перо о бумагу, которую он писал, для доклада в комиссию, с величайшей тщательностью. Неистовый, раздирающий душу крик ребенка донесся из дальней детской и, с каждой минутой усиливаясь, вывел, наконец, Семена Васильевича из всяких пределов терпения. – Целая орда баб, и ни минуты покою! Точно режут мальчишку! – кричал он во всеуслышание своего пустого кабинета, выбегая из него как бешеный…»
«…Нас ввели в коридор одной из сибирских тюрем, длинный, узкий и мрачный. Одна стена его почти сплошь была занята высокими окнами, выходившими на небольшой квадратный дворик, где обыкновенно гуляли арестанты. Теперь, по случаю нашего прибытия, арестантов «загнали» в камеры. Вдоль другой стены виднелись на небольшом расстоянии друг от друга двери «одиночек». Двери были черны от времени и частых прикосновений и резко выделялись темными четырехугольниками на серой, грязной стене…»
«…Безмолвно, не спеша удалился хозяин, но не спускал с меня повелительного взгляда, такого взгляда, который обязывает к безусловному повиновению. Этот взгляд, да и вообще вся фигура и физиономия хозяина поразили меня еще при первой встрече с ним, на крыльце его постоялого двора «с номерами», где мне пришлось остановиться в ожидании поезда. Такие постоялые дворы, с такими «пришлыми» неведомо откуда хозяевами, биографии которых были никому не известны во всем округе, стали быстро возникать во время так называемой «железнодорожной горячки», одновременной постройки множества железнодорожных линий…»
«…Однажды на письменном столе в моей деревенской рабочей комнате я нашел большой, неуклюжий конверт, запечатанный и закапанный сургучом; и несмотря на многосложнейший адрес, занимавший всю свободную от сургуча сторону конверта, я только с большими усилиями мог догадаться, что конверт адресован действительно мне, а не кому-нибудь другому. Распечатал я этот конверт и нашел в нем следующее письмо, старинным почерком написанное на целом листе писчей бумаги…»
В рассказе «Старый бурмистр» Успенский продолжает поиски ответа на «проклятые вопросы деревенской жизни», что столь характерно для его творчества 80-х годов. Недостатки и тяготы реформы 1861 года оказались настолько значительными, что заставили иных крестьян вспоминать о временах крепостного права, когда «земледельчески-хозяйственная организация деревни» была значительно крепче и опытные бурмистры следили за порядком в деревенской общине.