"Карл-Пруссак, пяти лет от роду, тевтонец с образцовой военной выправкой, печатает шаг перед домом. Он наделен от природы восхитительной и занятной культурой речи, будто ему, малышу, ведомо чувство собственного достоинства смертного человека во время беседы, и он не смеет злоупотреблять этим даром, лишь изредка раскрывая рот – только чтобы изречь три-четыре слова исключительно к месту и впопад. Он живет в доме напротив и слывет предметом гордости своего деда, осанистого мужчины лет пятидесяти с безупречными немецкими усами, чья фотография несколько лет назад появилась в газете в связи с какой-то политической кампанией. Он начал учить Карла ходить, как только малыш научился держаться на ножках; и его видели с белобрысым мальчуганом в синем комбинезончике, вышагивающим полквартала туда и обратно, держащим ребенка за ручки и показывающим, как нужно четко и чуть горделиво ставить ногу – в духе кайзеровской Германии: колени не сгибать, каждый шаг как застывший пинок…"
"…Он был поражен. И встал вместе с ней, желая послать горничную куда подальше, чтобы она оставила их в покое. Он любил эту девушку. Он не хотел, чтобы она, раздетая, распростерлась перед каким-нибудь грязным мерзавцем с вонючим телом и гнилыми мозгами. Он вышвырнет всякого негодяя, который к ней притронется. Убьет любого, что прикоснется к ней грязными руками и будет донимать ее, уничтожая в ней ее достоинство, порядочность, которую он один был способен видеть в ней под румянами и вопреки манере, в которой она старалась говорить, чтобы вести себя как положено шлюхе. Он разнесет этот чертов отель и заберет ее отсюда. Из-за этих подонков, которые ее запугивают, она хочет распрощаться с жизнью…"
"…Я живу и дышу своим городом – его туманами, ревунами, океаном, холмами, песчаными дюнами, задумчивостью Сан-Франциско, по земле которого я хожу по утрам и вечерам – городом моих встреч и расставаний, где мое жилище, книги и фонограф. Да, я люблю этот город, и его неприглядности милы моему сердцу. Истина моя заключается в том, что я вовсе не писатель и не хочу быть писателем. Я не пытаюсь ничего сказать. Мне и не нужно пытаться. Я говорю о том, что наболело. И никогда не пользуюсь словарем, никогда ничего не выдумываю. Вся проза мира по-прежнему находится вне книг и вне языка, и мне остается всего лишь ходить по городу и смотреть в оба…"
"Когда ему хотелось, он выглядел как грешный антипод Иисуса Христа и смахивал на человека, который так долго жил жизнью праведника, что вконец свихнулся и решил вдруг поскорее избавиться от своей святости. Он имел обыкновение говорить: какая разница, мне безразлично. И было непонятно, что он хочет этим сказать. Время от времени он ходил чистый и внутренне умиротворенный, гладковыбритый. В его густых рыжеватых усах было нечто библейское. Он печально улыбался, глядя поверх списка лошадей, произнося их клички: Мисс Вселенная, Св. Енсунд, Веселый Разговор и так далее…"
"Дорогая мисс Гарбо! Я надеюсь, Вы заметили меня в выпуске новостей про недавние беспорядки в Детройте, когда мне проломили голову. Я никогда не работал на Форда, но приятель сказал мне про забастовку, ну и от нечего делать я пошел с ним туда, где началась заваруха. Мы стояли кучками и болтали о том о сем и несли всякую подрывную чушь, но на это я не обращал никакого внимания…"
"Раздумья при свете электрической лампочки; часы отсчитывают минуты январской ночи, и прежде молчаливое радио надрывается от сорока шести джаз-банд, шансонье, вальсов, танго – тихий ужас. Ах, вожделенная сигарета! Быстрый конь, скачок в безмыслие, стремительный – сквозь пустоту. Желанный вкус грядущей смерти, ее красота; всем детям суждено кануть в вечность, всем детям суждено лишиться лиц, всем детям суждено протопать отсюда прочь на тоненьких ножках, всем детям суждено…"
"…Какое унижение, что теперь, когда он отказывается смеяться, она уже не приказывает, а упрашивает его смеяться! Ну, что тут поделаешь? А? Без дураков? Как поступить правильно по своей воле, а не сморозить какую-нибудь глупость по недоразумению? Что у нее на уме? Какое ей удовольствие от того, что он будет смеяться? Как глупо устроен мир! Какие странные потаенные желания!.."
"Этот парень был всем чемпионам чемпион. Все, к чему он прикасался, превращалось в деньги, и к четырнадцати годам он заработал и положил в банк шестьсот с лишком долларов. Он был прирожденный продавец. Лет в восемь-девять он звонил в дверь и показывал домохозяйкам красочные картинки с Иисусом Христом и прочими святыми от фирмы, выпускающей новинки, город Толедо, штат Огайо, пятнадцать центов за штуку, четыре за полдоллара…"
"Он слушал сидевшую за столом напротив девушку, и та говорила ему о чем-то, что касалось их обоих, что зародилось в нем давным-давно и не закончится никогда, что есть в человеке… о земле, о жизни на земле, дни и ночи напролет, о сути и движении, о себе. Из окна второго этажа он увидел человека на велосипеде… оседланные им два колеса катятся по плоскости города… а девушка говорит…"
"…сегодня в Сан-Франциско очень холодно. В моей комнате такой колотун, что, как только я берусь за короткий рассказ, меня сковывает холод, и мне приходится вставать и делать упражнения, чтобы согреться. Значит, нужно принимать какие-то меры, чтобы сочинители коротких рассказов могли работать в тепле. Бывает, в стужу мне удается писать весьма недурные вещи, а в другое время – не удается. То же бывает, когда погода великолепна. Мне очень досадно, когда день проходит, а рассказ так и не написан. Вот поэтому я и пишу тебе – знай, как я зол на погоду. Не думай, что я сижу в уютной теплой комнате в пресловутой солнечной Калифорнии и выдумываю всякую всячину про холода. Я сижу в страшно холодной комнате, и солнца не видать. Единственное, о чем я способен говорить, – это о холоде, потому сегодня у нас, кроме холодов, ничего не происходит. Я так замерз, что зуб на зуб не попадает. Интересно знать, заботилась ли когда-нибудь демократическая партия о замерзающих авторах коротких рассказов? А то у всех остальных отопление есть. Приходится надеяться на солнце, а зимой на него не понадеешься. Вот в какой переплет я попал: хочется сочинять, да не можется, а все из-за холодов…"