«Я зеркала полюбила с самых ранних лет. Я ребенком плакала и дрожала, заглядывая в их прозрачно-правдивую глубь. Моей любимой игрой в детстве было-ходить по комнатам или по саду, неся перед собой зеркало, глядя в его пропасть, каждым шагом переступая край, задыхаясь от ужаса и головокружения. Уже девочкой я начала всю свою комнату уставлять зеркалами, большими и маленькими, верными и чуть-чуть искажающими, отчетливыми и несколько туманными. Я привыкла целые часы, целые дни проводить среди перекрещивающихся миров; входящих один в другой, колеблющихся, исчезающих и возникающих вновь. Моей единственной страстью стало отдавать свое тело этим беззвучным далям, этим перспективам без эхо, этим отдельным вселенным, перерезывающим нашу, существующим, наперекор сознанию, в одно и то же время и в одном и том же месте с ней. Эта вывернутая действительность, отделенная от нас гладкой поверхностью стекла, почему-то недоступная осязанию, влекла меня к себе, притягивала, как бездна, как тайна…»
«Нет сомнения, что все это мне снилось, снилось сегодня ночью. Правда, я никогда не думал, что сон может быть столь осмысленным и последовательным. Но все события этого сна стоят вне всякой связи с тем, что испытываю я сейчас, с тем, что говорят мне воспоминания. А чем иным отличается сон от яви, кроме того, что оторван от прочной цепи событий, совершающихся наяву?..»
«Первым запел колыбельную песню тёмный, угрюмый лес на вершине горы „Благодать“… Так гласит одна старинная уральская легенда. Давно это было… Не помнят люди, когда это было… Жили в лесах, на глухих скатах гор угрюмые люди, отшельники-сектанты, „бегунцы“ от соблазнов и греховности мира. Жили мирно, и мать-земля кормила их обильными соками. И лес обогревал их и оберегал их „светёлки“ с теплящимися лампадами от северных ветров. И зверь пушной дарил им шубы тёплые. И птицы леса отдавали им и себя, и свои яйца – яблоки сердца, тёплым пухом согретые…»
«Мы с сестрой Лидой живём на кладбище. На нижнем этаже размещены квартиры кладбищенского причта. Здесь живут дьякон о. Иван, его жена Анна Ильинична и сын Лёша, мой ровесник; дьячок Корнелий Силантьич, седой щупленький старичок, вдовый. Рядом с квартирой дьячка в крошечной комнатке живут Гаврила и Епифан, сторожа. Оба они бессемейные, угрюмые, и весёлыми делаются только когда выпьют. И дьячок Корнелий Силантьич, и дьякон о. Иван любят выпить и, когда выпьют, тоже становятся весёлыми и разговорчивыми. Так уже у нас на кладбище сложилась жизнь. Живут угрюмые люди и выпивают, чтобы хоть изредка повеселеть…»
«Дядя очень любил меня, и, вероятно, благодаря этому, мне так скучно и жилось в его обширном господском доме. Уж очень он заботлив был и предупредителен, ревностно охранял меня от всяких соблазнов жизни и даже интересовался тем, куда я расходую свои карманные деньги, которые присылались мне из деревни отцом. Но, несмотря на это, я любил дядю. Мне нравилось его открытое лицо, с ясными тёмно-голубыми глазами, с тёмными с проседью усами, слегка закрученными, и с тёмной бородкой. И голос дяди был приятный, ровный и вкрадчивый, и его улыбка весёлая и непринуждённая…»
«Как всё это странно и непостижимо случилось! Только вчера они вместе были в этой большой комнате с конторками и столами. Бухгалтер Блудов сидел на своём высоком стульчике перед конторкой и делал подсчёт «чужих» денег. Это занятие друга – подсчёт «чужих» денег – всегда казался Казимирову странным и даже смешным занятием. Да и сам Казимиров служил около «чужих» денег и жертвовал своими молодыми силами во имя тех же «чужих» денег. Особенно ярко он чувствовал эту странность вчера…»
«Сегодня Анна Александровна весь день в каком-то повышенном настроении. С раннего утра, как только она развернула газету и прочла сообщение о начале войны, нервы её натянулись, и сердце в тревоге забилось. Она быстро прочла все телеграммы, допила чай и, поспешно одевшись, отправилась на работу в одиннадцатую палату. В длинном полутёмном коридоре нижнего этажа, где размещались квартиры служащих при больнице, она повстречалась с фельдшерицей Гривиной и, издали заметив её тонкую фигуру с перетянутой талией, крикнула: – Аглая Степановна! Война!.. Читали?..»
«Рыжаковский пустырь… Так называется необитаемое место, огороженное от улицы досками и примыкающее с двух сторон к усадьбам местного прокурора Савичева и купца Холодильникова. А сзади, за пустырём, тянется большой и угрюмый лес монастырского Иоанновского подворья со скитом, где дни и ночи молятся Богу благочестивые схимники. На большом пустынном четырёхугольнике кое-где растут старые берёзы и сосны, по канавам топорщится лохматый кустарник – бузина, волчьи ягоды и лоза, оставшееся воспоминание былых топких болот, на которых построен наш странный маленький городок. Глубокие канавы прорезали пустырь, осушая болота, канавы осыпались, заросли травой, и почти всё лето стоит в них зелёная и затхлая вода. По весне пустырь оглашают нестройные, противные хоры лягушек, когда они спариваются и как-то особенно ухают и плещутся в тёмной воде…»
«Когда он приехал в родную усадьбу, была тёмная беззвёздная ночь. В доме все спали. У калитки дремал ночной сторож. По двору, привязанная на цепь, бегала большая лохматая собака, и железный блок визжал, пробегая по туго натянутой проволоке. На окрик приезжих сторож Пахом не сразу отворил калитку. За долгие годы окарауливания дома, насколько помнит Пахом, никто не смел стучаться в ворота Березинского дома поздно ночью. – Кто там? – спрашивал сторож. – Отвори… отопри!.. – слышался в ответ незнакомый грубый голос. Старик смотрел в щель калитки и молчал. Лохматый пёс бросился к калитке и неистово лаял…»
«Свечи на ёлке догорели и потухли… Особенно долго почему-то догорала одна свечка, розовая… А дети кричали: – Мама!.. Мамочка!.. Смотри, розовая свечечка всё горит… Анна Николаевна смотрела на догоравшую розовую свечку и молча о чём-то думала. Но вот и тонкий, обуглившийся фитиль розовой свечечки перегнулся, моргнул раза два-три блестящей искрой и упал на еловую ветку, и потух…»