«Было душно, хотелось устроить сквозняк, но все время кто-нибудь закрывал дверь. Я устал настолько, что минут пять, прежде чем поднять трубку, старался придумать правдоподобный предлог, который помешает мне увидеть Катрин. А потом, когда набирал номер, я вообразил, что Катрин сейчас скажет, что не сможет со мной встретиться, потому что у нее собрание…»
«Олимпийский комитет всегда скупится на телеграммы. Да и отправляют их в последнюю очередь. Сначала надо сообщить о каких-нибудь затерявшихся контейнерах, вызвать Франки к Оле, оповестить Галактику о симфоническом концерте – и лишь потом подходит черед депешам Олимпийского комитета…»
«Звезды процарапали по экрану белые дуги. Брег, грузнея, врастал в кресло. Розовый от прилившей крови свет застилал глаза, приглашая забыться, но пилот по-прежнему перетаскивал тяжелеющий взгляд от одной группы приборов к другой, выполняя главную свою обязанность: следить за автоматами посадки, чтобы, если они откажут, взять управление на себя. За его спиной Сивер впился взглядом в экран кормового локатора и от усердия шевелил губами, считая еще не пройденные сотни метров, которым, казалось, не будет конца. Звезды вращались все медленнее, наконец вовсе остановились…»
«Ванька с Танькой, точнее сказать, Иван Тихонович и Татьяна Финогеновна Заплатины, вечерами любили посидеть на скамейке возле своего дома. И хорошо у них это получалось, сидеть-то на скамейке-то, уютно получалось. И не то чтоб там прижавшись друг к дружке иль взявшись за руки и целуясь – всем напоказ по новой культуре. Нет, сидят, они, бывало, обыкновенно, в обыкновенное одетые, в чем вечер застал на дворе, в том и сидят: Иван Тихонович в телогрейке, в старом речном картузе, уже без золотоцветного знака. Картуз спекся на солнце, съежился от дождей, ветров и старости, и не надет он – как бы впопыхах наброшен на все еще кудрявую голову, от кудрей непомерно большую, вроде капусты, не завязавшейся в вилок…»
«Ельчик-бельчик сначала не был Ельчиком-бельчиком. Он был икринкой. Ма-а-ахонькой икринкой, с пшенное зернышко величиной и желтенькой, как пшенное зернышко. Таких зернышек-икринок, неглубоко прикопанных в донном песке и в гальке, было очень много. И в одном таком зернышке, свернувшемся кружочком, спала рыбка. Потом ей тесно стало спать кружочком. Она начала распрямляться. Слабенькая, тонюсенькая пленка икринки лопнула, и у рыбки высунулся наружу хвост. А раз хвост появился, значит, надо им что-то делать. Рыбка шевельнула хвостиком, уперлась им в дно родной речки, оттолкнулась и всплыла. Но воды много было, глубоко было, и рыбке не подняться бы наверх, не осилить течение, да икринка-то зачем? Будто надутый шарик, завязанный на голову рыбки, она поднимала его выше, дальше, и рыбка почувствовала, как ей стало легко и тепло…»
«В сорок третьем году во время летних боев мы нежданно и негаданно для фашистов выскочили к хутору Михайловскому, что на Полтавщине. Выскочили и подзадержались. Почитай, неделю толкались на жарко полыхающих ржаных полях, и веселый, в садах утопающий хутор был за это время почти весь порушен и сожжен, деревья срублены, загороди свалены, перекопанные вдоль и поперек огороды разворочены взрывами. Словом, каждая высотка за хутором доставалась нам большой кровью…»
«Одиночество доконало и меня, бабу общительную, бурную характером… Почему я выбрала в исповедники вас? Не знаю. Не только потому, конечно, что в творческой молодости своей вы бывали у нас, хотя и нечасто пивали и не только кофей. Думаю, что доверие, которое вы вызвали последними вещами у читателей, в том числе и у меня, подтолкнуло меня к этому письму…»
Произведения В. П. Астафьева (1924—2001) наполнены тревогой за судьбу родной страны, переживающей период «всяческих преобразований и великих строек, исказивших лик святой Руси, превративших ее в угрюмую морду, покрытую паршой всяческих отходов, блевотиной грязной плесени и ядовитыми лишаями»; за человека, утрачивающего человеческое лицо, совесть, достоинство. Автор призывает остановиться, вглядеться в свое лицо: куда уведет этот путь? Не от самого ли себя? А ведь счастье – в честности и верности своим принципам, в простых человеческих радостях, умении любить.
«Жил на свете Толька Пронин. Были у него отец и мачеха, а у мачехи другой парнишка – Сенька. Толька качал его в люльке, а Сенька сучил ногами, тряс побрякушку, пускал пузыри и, улыбаясь Тольке, разговаривал с ним на непонятном языке. Толька грозил ему кулаком и, дергая люльку, шипел…»
Произведения В. П. Астафьева (1924—2001) наполнены тревогой за судьбу родной страны, переживающей период «всяческих преобразований и великих строек, исказивших лик святой Руси, превративших ее в угрюмую морду, покрытую паршой всяческих отходов, блевотиной грязной плесени и ядовитыми лишаями»; за человека, утрачивающего человеческое лицо, совесть, достоинство. Автор призывает остановиться, вглядеться в свое лицо: куда уведет этот путь? Не от самого ли себя? А ведь счастье – в честности и верности своим принципам, в простых человеческих радостях, умении любить.