«Когда-то на смуглом лице юноши Лермонтова Тургенев прочел «зловещее и трагическое, сумрачную и недобрую силу, задумчивую презрительность и страсть». С таким выражением лица поэт и отошел в вечность; другого облика он и не запечатлел в памяти современников и потомства. Между тем внутреннее движение его творчества показывает, что, если бы ему не суждено было умереть так рано, его молодые черты, наверное, стали бы мягче и в них отразились бы тишина и благоволение просветленной души. Ведь перед нами – только драгоценный человеческий осколок, незаконченная жизнь и незаконченная поэзия, какая-то блестящая, но безжалостно укороченная и надорванная психическая нить. Есть нечто горькое в том, что поэтическое наследие Лермонтова изобилует отрывками…»
«У врат нашего литературного царства стоят они оба, Пушкин и Гоголь, светлый и темный, благодарный и отчаявшийся. И нужны они, действительно, оба, как в народных сказках, для восстановления человеческой цельности, для возрождения богатыря или красавицы, нужна и живая и мертвая вода. Но Пушкин свою роль играет охотно и с увлечением, он доволен, – Гоголь же, создатель человеческой кунсткамеры, бог недовольный, отворачивается от худшего из возможных миров, который он сам же силой своего несчастного воображения исторг из небытия, или, во всяком случае, из отдельных и необязательных русских фактов. И, может быть, никто больше его не был объят великой тревогой писателя, мучительным сознанием ответственности, какую несет художник за то, что он послан в мир, за те впечатления и чувства, которые будет рождать среди людей воплощение его прихотливой мечты…»
«Так символична знаменитая сцена на лицейском экзамене, исторический момент, перевал на дороге русской литературы; и, олицетворение XVIII века, старик, благословляющий кудрявого мальчика, юного орленка, это – самою жизнью поставленный апофеоз, торжественная смена столетий. Потом, спутница кипучей молодости, муза принимает образ вакханки; ласковая дева, она провожает своего поэта в ссылку и волшебством только для него внятного, для других тайного рассказа услаждает ему, невидимка, путь немой, путь одинокий; романтической Ленорой при свете луны она скачет с ним на коне по скалам Кавказа или, уже религиозная, водит его на брега Тавриды слушать вечную молитву моря, таинственный хор валов, хвалебный гимн Отцу миров; муза-дикарка, муза-степнячка, Земфира, она в глуши Молдавии печальной бродит с цыганами; при новой перемене жизненных декораций – «дунул ветер, грянул гром» – является она барышней уездной – прекрасная Татьяна с печальной думою в очах, с французской книжкою в руках; и она же – на светском рауте, муза-аристократка, княгиня прирожденная…»
«Одинокое произведение Грибоедова, в рамке одного московского дня изобразившее весь уклад старинной жизни, пестрый калейдоскоп и сутолоку людей, в органической связи с сердечной драмой отдельной личности, – эта комедия с избытком содержания не умирает для нашего общества, и навсегда останется ему близок и дорог тот герой, который перенес великое горе от ума и оскорбленного чувства, но, сильный и страстный, не был сломлен толпою своих мучителей и завещал грядущим поколениям свое пламенное слово, свое негодование и все то же благородное горе…»
«Большинство произведений Крылова имеют лишь исторический интерес; самая личность его тоже привлекает к себе не сочувственные, а только внимательные и удивленные взоры, и грузная масса равнодушия, какую представлял собою ленивый и сонный старик, никогда не будет обвеяна в потомстве дыханием любви. Но басни его, басни, эта национальная быль, одинаково затверженная дедами и внуками, ярко расцветившая собою наш обеденный разговор, – вот что сделалось любимым достоянием русского народа. Как их автор, Крылов у нас – единственный, ни на кого не похожий, никем не повторенный…»
«Как известно, Батюшков – певец сладострастия, и даже слово это было для него излюблено. Он радовался молодости и страсти, любил вдыхать в себя от каштановых волос тонкий запах свежих роз и безустанно пел о том, как сладко венок на волосах каштановых измять и пояс невзначай у девы развязать. Его чаровали тихие, медленные и страстные телодвижения в сплетенном хороводе поющих жен. Он славил и роскошь золотую, которая обильною рукой подносит вины и портер выписной, и сочны апельсины, и с трюфлями пирог…»
«Между современными русскими поэтами г. Некрасов занимает привилегированное положение. Когда, лет двенадцать назад, на поэзию и поэтов вообще в журналистике нашей поднялось жестокое гонение, когда любимейшие и бесспорно талантливейшие поэты низвергались в пьедесталов, поражаемые громами фельетонной критики, когда публицисты, в поисках за общественным злом, останавливались на стихах гг. Фета, Майкова, Полонского, – в эту тяжелую годину г. Некрасов счастливо избегнул участи своих собратов. Несмотря на то что занятия поэзией единогласно признаны петербургскою критикой несоответствующими достоинству развитого человека, г. Некрасов невозбранно продолжал и продолжает наполнять страницы самых quasi -прогрессивных изданий своими стихами, и петербургская критика не находит чтоб обстоятельство это причиняло какой-либо ущерб нашему общественному развитию. Короче, какая-то счастливая волна видимо отделила г. Некрасова от общего течения и благополучно понесла его в попутную сторону…»
«В образовании гражданских обществ, как и во всяком историческом процессе, неизбежен известный осадок, в котором скопляются единицы, выделяющиеся из общих форм жизни, так точно как в химическом процессе оседают на стенках сосуда частицы, неспособные к химическому соединению. Объем и злокачественность такого осадка обыкновенно увеличиваются в периоды общего брожения, когда предложенные к решению задачи колеблют общественную массу и нарушают спокойное равновесие, в котором она пребывала многие годы. В такие эпохи, под видимыми, исторически образовавшимися общественными слоями, накопляется особый подпольный слой, обыкновенно враждебно расположенный к устроившемуся над ним общественному организму, и во всяком случае совершенно чуждый историческим формам жизни, подле которой он накопился во мраке, представляя собою патологический нарост на живом теле…»
Рецензия на спектакль Александрийского театра по трагедии Софокла «Эдип в Колоне».
«…Автор «Рассказов» с первого же появления своего в литературе заявил себя врагом всякого церемониала и всех условий, которые бы могли связать его деятельность. Он поставил себе задачей изображение жизни не в подобранные, так сказать, ее минуты, не в чертах, глубоко скрытых на дне ее, а как она мечется в глаза сама собою. Никто лучше его не был приготовлен к этой задаче: его замечательная способность схватывать на лету каждое явление, со всеми мельчайшими подробностями, его спокойный юмор и откровенная веселость, без напряжения и усилий поддержать ее, тотчас же отличили выгодным образом его рассказы от других произведений в этом роде…»