«…Ровно десять лет тому назад в Константинополе, когда еще никто не знал его, кроме самых близких людей и товарищей по службе, – я сказал ему так: – Вы до того способны, князь, до того даровиты, что вам среднего в жизни ничего даже и не может предстоять. – Вы или будете знаменитым человеком… или… Он угадал мою мысль и досказал ее: – Или меня убьют?.. Не так ли?..»
«Это было уже давно… Я просил покойную мать мою записать для меня свои воспоминания о жизни в Екатерининском институте и о позднейших сношениях своих с Императрицей Марией Феодоровной, которая до самой кончины своей не забывала ее как одну из лучших своих воспитанниц. Многое в рассказах матери казалось мне интересным, ибо уже и тогда, в 50-х годах, когда я стал совсем «большим», даже студентом, в жизни нашей были уже такие оттенки или, говоря по-нынешнему, «веяния», которые с иных сторон делали эту жизнь 50-х годов более похожею на нынешнюю, чем на жизнь первой четверти нашего века…»
«…Пришлось нам вскоре встретиться и с французами. Сколько мы ехали – не помню; только остановились под вечер на лужочке, у рощи какой-то, лошадей покормить и сами поужинать. Слышно было, что неприятель близко. У людей наших у всех были топоры и ножи, а кой у кого даже и ружья; хоть и плохие, а ружья. … Вдруг как выскочит из рощи всадник на сером в яблоках коне…»
«Наши войска отступили из Керчи и сдали ее без боя союзникам 12 мая в 55-м году. Я пишу на память, нигде и ни о чем не справляясь; но я уверен, что не ошибся, что это случилось именно 12 мая. Есть вещи, которые до того поражают нас, что мы их забыть не можем, если бы даже и хотели. Поражают они радостью или горем; торжеством или страданием – все равно; забыть их невозможно…»
"Но иные были поляки в Адрианополе, и иные в Тульче. В Адрианополе были львы и тигры эмиграции; здесь были гиены и шакалы ее. Там было барство военное, «хорошие» польские дворяне на турецкой службе, лихие офицеры Садык-паши, в красных фесках с кистями, шпоры, кривые сабли, красивые лица, красные мундиры, манеры хорошие, положение в обществе видное. Здесь на Дунае – жалкий пролетариат эмиграции, разночинцы какие-то, голодная шляхта, старые сюртуки без пуговиц, оборванные тулупы, худые сапоги, худые лица, неприличный вид. К моему приезду, впрочем, и этого рода поляков осталось в городе немного…"
«…Французы на Востоке были тогда еще дерзки, невежливы, надменны и раздражительны. Очень немногие из них в то время были приятны или хотя бы сносны в обращении. Нужно было вести себя с ними очень осторожно, и тот, кто сам был самолюбив или впечатлителен – должен был удаляться от их общества, чтобы избежать почти верной ссоры… Это испытывали на себе люди всех наций и всех исповеданий; все так чувствительно испытывали это на себе, что я сам был свидетелем тому, как не могли удержаться от личной радости при известиях о поражении французских войск даже и те люди, которые опасались для нации своей или государства невыгодных последствий…»
«…Я не знаток декоративной археологии и никак не могу вспомнить, в каком старинном вкусе отделан этот маленький дворец (или скорее прекрасный барский дом) - во вкусе реставрации, rococo или Pompadour – не знаю. Но знаю, что глаз отдыхает на этих гостиных с расписными потолками, со свежей изящной мебелью не нынешнего фасона, с мраморными столами, яшмовыми вазами и т.п. Кажется, есть и штоф на стенах. Здесь бы Хитровым принимать гостей; ибо одно дело их недостатки, их пороки даже, и другое дело их декоративность. Породистая, дорогая собака кусается иногда; можно прятаться от нее, можно ее прибить, убить, толкнуть… но нельзя же сказать, что собака неумна, некрасива, не декоративна оттого, что она меня укусила…»
«Двенадцать лет тому назад я гостил долго на Святой Горе. Все, не только подвижническое, но и просто сказать – христианское, для меня тогда было как будто ново; но это, новое, было не в самом деле чем-то новым, но непростительно и легкомысленно забытым; и вот, живя на Афоне, я постепенно опять научился всем сердцем понимать те самые мысли и слова, которые я слыхал давно и знал с детства, но которых истинный смысл был мною пренебрежен и не понят. Мне хотелось по-своему писать об этих словах и мыслях, об этих названиях и чувствах …»
«Я приехал в Тульчу раннею осенью. Погода была прекрасная; город оживленный и веселый. Смотреть на него с дунайского парохода было мне очень приятно; не потому, чтобы здания его были красивы или характерны; ничуть. С этой стороны Тульча очень ничтожна; она похожа на многие города Бессарабии, Молдавии и Новороссийского края… Все белые, штукатуренные, невысокие дома и широкие улицы; широкие улицы и белые дома. Одно и то же везде, и в этом однообразии нет ни стиля, ни красоты, ни какой бы то ни было архитектурной или живописной идеи…»
«…На столе лежала газета. Я газет не любил и не читал; но на этот раз случилось иначе. Я говорил с молодой девушкой о моих затруднениях, говорил о Тургеневе и случайно раскрыл газету. Вдруг вижу объявление: «Николай Сергеевич и Иван Сергеевич Тургеневы вызывают должников и заимодавцев скончавшейся матери своей такой-то; дом Ломаковской, на Остоженке ». Это было почти напротив моей квартиры. Я показал m-lle Sophie газету, и мы оба удивились. Я ушел домой и на другой день утром часов в 9 с стесненным сердцем понес свою рукопись Тургеневу…»