«…Пожелтевшая записка 1883 года, найденная в бумагах петербургского художника с приколотой газетной заметкой об одной из «арфянок», уличных певиц, бродивших в те времена по питерским трактирам, – вот что в основе этой книги. Это не описание жизни Мусоргского, а роман о нем, – предание, легенда, – но легенда, освещающая, может быть, тайну его странной и страшной жизни…»
«…Дверь задрожала, лай смолк. – Отоприте, отоприте, – навалились, бьют кулаками, треснула створка, дверь распахнулась и рухнули все в темноту, руками вперед. <…> Они в парадных мундирах, у всех шпаги сзади, по воинскому обряду. Они столпились на пороге, тяжело дышат. Мерцают их ордена и алмазные звезды. Над толпой колышется пар. Платон Зубов что-то сказал и присвистнул. И потому, что он присвистнул, эта огромная спальня и помятая, еще теплая постель, эта ночь, заговор, отречение, император – все торжественное и небывалое, для чего они взбили парики, надели ордена и парадные мундиры, внезапно стало иным и неотвратимым…»
«…Петр втянул сквозь ноздри свежесть березняка, сырого песку, сосновых бревен. Над земляными кронверками крепости хлопает на высокой мачте желтый штандарт с черным орлом. Не оглядываясь, Петр пошарил за собою руку Катерины. Взял ее, мягкую, точно бескостную: – Катерина… Помощника нету… Государству наследника… Один… А нынче в ночь, слышу, зовет, слышу, зовет… Отбросил ее руку с силой. Об Алексии Царевиче молчание отныне и во веки. Тихо повернул к ней серое лицо, под кошачьим усом дергает губу: – Выдь, Катя, душа… Мне одному быть надлежит… Нынче в ночь он меня сызнова звал, сын, Алексий, казнь моя…»
«…Старичок-фельдмаршал сказал: – Ан, вон ордонанс мой… Тебя как, батюшка-майор, звать? – Премьер-майор Александра Суворов, ваше сиятельство! – восторженно крикнул сухощавый юноша, ступивший к столу из темноты. – Вот и ладно, мил друг… Вот и скачи-ка ты, душа Алексаша, к левому флангу, к самому князю Голицыну, и сей ордонанс от меня в обсервационный корпус передай, да еще и словами також скажи, чтобы строили фрунт обер-баталии в пять линей кареями, кавалерию, штоб всю в резервы за лес, а мост через Одер-реку мигом зажечь…»
«Никто не сомневался, что стоит только версальцам увидеть парижские омнибусы с красными знаменами, а Бержере снова стать в позу, закричать: «Солдаты, не стреляйте в своих братьев», и Версаль, со всеми шуанами, роялистами, жандармами падет, как от звука иерихонских труб. К вечеру версальцы пушечным огнем разогнали под Медоном и Кламаром коляски, омнибусы, батальоны. Все побежало...»
«…Война уже вошла в медлительную жизнь людей, но о ней еще судили по старым журналам. Еще полуверилось, что война может быть теперь, в наше время. Где-нибудь на востоке, на случай усмирения в Китае, держали солдат в барашковых шапках для охраны границ, но никакой настоящей войны с Россией ни у кого не может быть. Россия больше и сильнее всех на свете, что из того, что потерпела поражение от японцев, и если кто ее тронет, она вся подымется, все миллионы ее православных серых героев. Никто не сомневался, что Россия победит, и больше было любопытства, чем тревоги, что же такое получится, если война уже началась…»
«Часовые гвардейцы заметили в тот вечер, как отворилось огромное окно кремлевской спальни и там показался император. Снег заносил рукава его мундира и белый жилет. Потом окно закрылось с легким звоном, и часовые снова стали ходить взад и вперед. – Вы никогда не думали, Дарю, что этот снег… Что этот московский снег страшнее московского пожара, – тихо сказал император...»