«Ах, это старая история и, надо сказать, довольно скучная история. Конечно, читателям незаметно. Читатель спокойно, как верблюд, переваривает в желудке пасхальный окорок или рождественского гуся и, для перехода от бодрствования к сладкому сну, читает сверху донизу свою привычную газету до тех пор, пока дрема не заведет ему глаз. Ему легко…»
«Когда он рассказывал мне эту историю, – а рассказывал он ее не раз, я не узнавал моего электрического капитана (капитаном его называли не без основания за то, что он был отставным капитаном, уволенным из полка для пользы службы, а электрическим – потому, что он занимал какую-то мелкую должность в конторе общества электрического освещения). Его глаза, обыкновенно мутные и уклончивые, делались ясными и твердыми. Его всегда сиплый голос старинного алкоголика звучал вдруг такими нежными, глубокими тонами, каких я никогда не ожидал от него услышать, и весь он на эти несколько минут как будто бы проникался внутренним сиянием, делающим человека, даже совсем низко павшего, прекрасным…»
«Константин Петрович доканчивал свой утренний туалет. Сегодня он проснулся в отличнейшем расположении духа. Он сидел перед дорогим зеркалом, в котором отражалось его выхоленное, правда, несколько обрюзглое лицо; но ведь и не мудрено – ему под пятьдесят, и он любит пожить. Кое-где пробивается седина, в общем, вид очень внушительный, а главное, особенно сегодня, он чувствует себя молодым назло годам…»
«Илья Самойлович Бурмин служил старшим писцом в сиротском суде. Когда он овдовел, ему было около пятидесяти лет, а его дочке – семь. Сашенька была девочкой некрасивой, худенькой и малокровной; она плохо росла и так мало ела, что за обедом каждый раз приходилось ее стращать волком, трубочистом и городовым, Среди шума и кипучего движения большого города она напоминала те чахлые травинки, которые вырастают – бог весть каким образом – в расщелинах старых каменных построек…»
«Не так давно я имел счастье говорить с человеком, который в раннем детстве видел Пушкина. У него в памяти не осталось ничего, кроме того, что это был блондин, маленького роста, некрасивый, вертлявый и очень смущенный тем вниманием, которое ему оказывало общество. Уверяю вас, что на этого человека я глядел, как на чудо. Пройдет лет пятьдесят – шестьдесят, и на тех людей, которые видели Толстого при его жизни (да продлит бог его дни!), будут также глядеть, как на чудо…»
«Я объездил Швецию, Норвегию, исколесил Германию, забрел в Англию, долгое время шатался по грязным римским улицам и, наконец, после двухлетних скитаний, попал опять в Россию. Был я тогда волен, как дикарь, ни с кем не связан, частенько голоден, и слонялся по улицам большого южного города, дыша полной грудью и приветливо улыбаясь небу и солнцу…»
«Ресторан опустел. Остались только я и Леонид Антонович. Было далеко за полночь. Усталые лакеи с измятыми, желтыми лицами тушили лампы. По той „развязности“, с которой они обмахивали салфетками мраморные доски соседних столиков, чувствовалось их неудовольствие против двух поздних и невыгодных посетителей…»
«…Над горой, на темном звездном небе стояла длинная сияющая полоса, отблеск уличных фонарей. И опять у Жданова сердце сжалось от сладостного волнения, вроде того, которое он испытал полчаса тому назад, выходя после двухдневной дороги на С-ой вокзал. В его памяти жадно и стремительно теснились проснувшиеся с новой силой милые воспоминания прошлого, связанные тесными узами с тем городом, к которому он теперь подъезжал после двухлетнего отсутствия…»
«Теперь, когда улеглась мгновенная шумиха около имени Рошфора и он забыт своими поклонниками, – увы, судьба всех журналистов! – пора сказать несколько слов об этой изумительной личности, рассказать об его непримиримости, об его гражданском мужестве и, наконец, даже об его падении. Мой труд будет компилятивным, но, во всяком случае, я буду говорить не о Рошфоре, судьба и жизнь которого еще не определены в достаточной степени, а попробую говорить от его имени, то есть привести несколько цитат из его „La Laterne“ („Фонарь“). Тут же я напоминаю читателю о том, что деятельность Рошфора, как антидрейфусара и буланжиста, относится к периоду его восьмидесятилетнего возраста…»