«Об этом ночном нападении на казачий пост много говорили по всей Эстляндии. Жаль, что некому было рассказать правду. Ведь, когда солнце осветило обгорелую казарму, ни в ней, ни близь неё не оставалось ни одного живого человека. Лежало одиннадцать закопченных или обугленных трупов…»
«Каждый праздник нисходит на землю, как некий царь, – в сопровождении ярко расцвеченной свиты обычаев, преданий, поверий, примет и суеверий, накопленных веками, в пышном ореоле символов, часто заслоняющих в мировоззрении среднего человека религиозную или историческую основу празднуемого события. Так, – за блеском легенды о „святом“, за лучезарным сиянием поэтического венца вокруг его головы, теряются зрительные представления о действительных чертах его лика…»
«Поццуоли изнывало в истоме полуденного зноя. Я лежал в тени нависшего над морем утеса, положив под голову, вместо подушки, толстую кипу русских газет, только что полученных с почты. От Неаполитанского залива веяло ароматом моря, отдыхавшего после вчерашней бури. Кто знает море, вспомнит этот запах, поймет меня и позавидует мне. С берега веяло лимоном и розами…»
«Макса, то есть Максимилиана Александровича, Волошина я знал хорошо, близко, дружески (несмотря на разницу наших лет) в его парижские молодые дни. В течение двух лет он прикатывал к нам на виллу Монморанси почти ежедневно, редко пропуская день-другой. Тогда это был самый жизнерадостный и общительный молодой человек из всей литературно-артистической богемы не только русского (с ним Макс, пожалуй, меньше знался), но и „всего“ Парижа. Цвел здоровьем телесным и душевным и так вкусно наслаждался прелестью юного бытия, что даже возмущал некоторых…»
«Бедному сыну газеты снился сон. Предстал ему Великий Дух и сказал: – Бедный сын газеты! Проси у меня, чего ты хочешь. Я сегодня в таком добром настроении, что расположен исполнять беспрекословно все просьбы человеческие, хотя бы они были безумны…»
«Сельцо Мартыновщину, Овечью Топь тож, совсем замела и схоронила под сугробами двухсуточная метель. Она свирепствует в морозном просторе новогодней ночи, переполняя угрюмую муть между небом и землею порывистыми перелетами снежных вихрей…»
«Бывают странные времена и обстоятельства, когда вдруг обрадует несчастие, потому что приводит вместе с собою нечто неожиданно утешительное. Так вот теперь вышло с кончиной М. Н. Ермоловой. Откровенно сознаюсь: я не ожидал, чтобы уход ее из сего мира откликнулся таким огромным впечатлением во всей эмиграции. Что нас, москвичей, событие потрясло, понятно. Покойный Дорошевич, бывало, говаривал: – Счастлив, кто был москвичом, когда в Долго-Хамовническом переулке жил и творил Лев Толстой, а в Малом театре играла Ермолова!..»
«Вот я и на родине! Хороша моя дорогая Волынь! Тишь, гладь и Божья благодать. Сейчас бродил по парку… Темь, глушь… дорожки густо заросли травою… Скитался, как в лесу: напролом, целиной, сквозь непроглядную заросль сирени, жимолости, розовых кустов, одичавших в шиповнике, барбариса, молодого орешника. Еле продираешься между ними, унося царапины на лице и прорехи на платье. Из-под ног скачут зайцы, над головою звенит тысячеголосый птичий хор. Войдешь в это певучее зеленое царство, и – точно отнят у остального мира. Ступил два шага от нашего ветхого палаца, и его уже закрыл зеленый лиственный полог…»
«Курьерский поезд мчал меня из Вены в Россию. Я взял путь на Краков, Львов и Волочиск. Сверх обыкновения, пассажиров ехало не много. Я оставался в купе один до самого Прэрау, где северная дорога императора Франца-Иосифа сходится с линией на Прагу. В Прэрау ко мне подсел попутчик, лица его я не мог хорошо разглядеть, – в вагоне стемнело, а когда в потолке купе вспыхнул белый полушар электрического фонаря, спутник мой уже вытянулся во всю свою длину на свободном диване и громко храпел, укрытый с головою куньею шубкою. По шубке этой я решил, что мой дорожный компаньон – поляк из Галиции: немцы и чехи таких не носят. В Прэрау „поляка“ провожала целая свита молодых людей, весьма почтительно обнаживших головы, когда поезд тронулся. Значит, особа не простая…»
«Поццуоли изнывало в истоме полуденного зноя. Я лежал в тени нависшего над морем утеса, положив под голову, вместо подушки, толстую кипу русских газет, только что полученных с почты. От Неаполитанского залива веяло ароматом моря, отдыхавшего после вчерашней бури. Кто знает море, вспомнит этот запах, поймет меня и позавидует мне. С берега веяло лимоном и розами…»