«Родион вот уже несколько дней на заимке. Изба слажена на славу. Как художник, любовно выполнивший задуманную работу, не нарадуется он на создание рук своих: позванивает топориком, пробует, крепко ли в пазах, ковыряет ногтем конопатку, сухой олений мох…»
«Убрали в огородах картофель, окончились полевые работы, и Сенька пошел в школу. Ну и школа же, – удивленье!.. Окна громадные, по стенам разные картины с птицами и зверями, а в углу стеклянный шкаф с мудреными вещами. Пугливым мышонком Сенька проскользнул среди черных парт, чтоб быть незамеченным, и забился позади товарищей. Пришел учитель и что-то спрашивал. Сенька не понимал, как отвечал. Слезы от страха застилали его глаза…»
«Доля Никиты была горькая, как полынь, зато нрав он имел мирный и добродушный. За всю жизнь мухи, кажись, не обидел… А выпьет – поет. Должно быть, веселостью да добротой от тяжелых мужицких дум спасался… И прозвали его на селе Никита Простота…»
«День 23 июня – накануне Ивана Купалы – народный праздник. С самого утра в деревне Линтуле все так весело и нарядно… Молодежь готовится к гулянью: сегодня ночью в лесу будут жечь смолу в бочке, солому, сосновые ветки, прыгать через костры («кокко»), петь песни и гадать на корнях болотных финских цветов – орхидей…»
«Кирик сумрачными глазами смотрел на сосновый, сколоченный из старых досок гроб. Покойник – отец – лежал на двух сдвинутых скамьях посреди избы, покрытый домотканым холстом. Желтое лицо его с заострившимся носом и прилипшими ко лбу волосами стало еще печальнее. На груди, где были скрещены руки, холст поднимался горбом…»
«Отец Леонид только что проснулся после обеда и благодушно потянулся на постели. Потом встал, подошел к окну, откинул половинки двойных коленкоровых занавесок и жадно глотнул свежий воздух широкой и обнаженной волосатой грудью…»
«У же давно в стенах бурсы велась ожесточенная война между начальством и учащимися. Противники, как две вражеских армии, подмечали слабые места друг друга, хитрили, выслеживали, мстили. Менялись инструкции, люди и нравы. Самое здание духовной семинарии, похожее на казарму или монастырскую гостиницу, было перестроено, но одно оставалось неизменным: та сущность, из-за чего велась война. И как раньше искали в спальнях под подушками сочинения Белинского и Гоголя, так двадцать или пятьдесят лет спустя искали Льва Толстого, Флеровского, Писарева, Чернышевского или последнюю книжку современного журнала…»
«Гараська – рыжеволосый заморыш, с тонкими и кривыми, как развилки, ножками. Уличные мальчишки зовут его лягушонком. Ему семь лет, а посмотреть со стороны – больше пяти лет ему никто и не дал бы, такой он худой, незаметный и маленький. Заметного в нем только и есть, что круглая золотушная голова с болячками около ушей, да синий, надутый от ржаного хлеба живот…»
«Щаповаловский сход волнуется… Разгоряченные крики, наполняющие душную сборную избу, все растут и сливаются в упорный гул. Даже бородатые старики, всегда молчавшие, теперь жмутся плотной стеной к столу, протискиваются вперед плечами и локтями и с надсадой, уходя всем своим нутром в каждое слово, кричат: – Незачем выделять!.. На што ему земля?.. Все равно – пахать сам не станет, а Игошину продаст!..»
«Варвара с утра не в духе. Она сердито швыряет по раскаленной плите сковородкой, на которой жарится в подсолнечном масле нарезанная ломтиками картошка, – просыпала из бумажного картуза на пол соль – дурная примета – и, подбрасывая в топку мелкую щепу, все время вздыхает и ворчит сама с собой…»