Погода – это мы. Джонатан Сафран Фоер

Читать онлайн.



Скачать книгу

Если я только что вдохнул последний вздох Цезаря (Et tu, Brute?[3]), то я должен был вдохнуть и бетховенский («На небесах я буду слышать»), и дарвиновский («Ничуть не боюсь умирать»[4]). И последний вздох Франклина Делано Рузвельта, и Розы Паркс, и Элвиса, и пилигримов, и американских индейцев, участвовавших в первом Дне благодарения, и автора первой в истории предсмертной записки, и даже своего деда, которого никогда не видел. Будучи потомком выживших [в холокосте], я представлял, как последний вздох Гитлера просачивается сквозь трехметровую крышу бетонного Фюрербункера, девятиметровую толщу немецкого грунта и растоптанные розы рейхсканцелярии, прорывает Западный фронт и пересекает Атлантический океан, чтобы спустя сорок лет оказаться перед окном моей детской на втором этаже и надуть меня, словно шарик на годовщину смерти.

      Если я вдохнул их последние вздохи, то наверняка вдохнул и первые, а также все, испущенные ими в промежутке. А также все вздохи всех на свете. И вздохи не только людей, но и животных: песчанки из школьного живого уголка, умершей у нас дома, еще теплых кур, которых бабушка ощипывала у себя в Польше, последний вздох последнего странствующего голубя. С каждым вздохом я вбирал в себя историю жизни и смерти на планете Земля. Благодаря этой мысли я взглянул на историю с высоты птичьего полета и увидел бесконечную паутину, сотканную из одной нити. Когда Нил Армстронг ступил ногой на поверхность Луны и произнес свое знаменитое «Один маленький шаг для человека…», сквозь поликарбонат светофильтра он послал вовне – отправил в беззвучный мир – молекулы, исторгнутые Архимедом с воплем «Эврика!», когда он мчался нагишом по улицам древних Сиракуз, обнаружив, что масса воды, вытесненная его телом из ванны, была равна массе его тела. (В компенсацию за вес взятого на Землю лунного грунта Армстронг оставил на Луне калошу от своего скафандра[5]). Когда Алекс, африканский серый попугай[6], обученный говорить на уровне пятилетнего ребенка, изрек свои последние слова: «До завтра, будь паинькой. Люблю тебя», – он одновременно исторг пыхтение ездовых собак, тянувших Роальда Амундсена через ледяные просторы, которые с тех пор растаяли, извергнув крики экзотических тварей, которых возили в Колизей на убой гладиаторам. Самым поразительным для меня было то, что во всем этом было место и для меня, и что я не мог бы покинуть его, даже если бы захотел.

      Конец Цезаря одновременно был началом: вскрытие его тела оказалось в числе первых задокументированных процедур такого рода, благодаря чему нам и стало известно, что ему нанесли двадцать три кинжальных удара. Нет больше тех железных кинжалов. Нет пропитанной кровью тоги. Нет больше курии Помпея, где он был убит, а от метрополиса, где она стояла, остались одни руины. Нет больше Римской империи[7], когда-то занимавшей почти пять миллионов квадратных километров с населением в одну пятую населения всего земного шара, чье исчезновение было так же невообразимо, как исчезновение самой планеты.

      Трудно придумать более эфемерный артефакт цивилизации, чем вздох. Но невозможно придумать более долговечный.

      Несмотря на все мои воспоминания, никакой «Антологии смерти» не было. Когда я попытался подтвердить ее существование, то нашел вместо нее книжку под названием «Необычайные смерти всех и вся, собранные Чарльзом Панати», изданную, когда мне было двенадцать. Там есть про Гудини, про ископаемые находки и многое другое, осевшее у меня в памяти, но нет ничего ни про последний вздох Цезаря, ни про «Спор с душой», о которых я, вероятно, прочел где-то в другом месте. Эти небольшие поправки меня расстроили – не потому, что были важны сами по себе, а потому, что поколебали отчетливость моих воспоминаний.

      Я расстроился еще больше, когда искал информацию о первой предсмертной записке и размышлял о ее заглавии или скорее о том, что она вообще была как-то озаглавлена. То, что наши воспоминания ошибочны, уже достаточно неприятно, но перспектива самому стать таким ошибочным воспоминанием – уже повод надолго потерять душевное равновесие. Доподлинно неизвестно даже то, совершил ли автор записки самоубийство. «Я открыл рот, обращаясь к своей душе», – пишет он в начале. Но последнее слово – за душой, которая убеждает человека «цепляться за жизнь». Мы не знаем, как он ответил. Вполне возможно, что спор с душой окончился выбором жизни, что отсрочило последний вздох автора. Возможно, противоборство со смертью открыло ему самую убедительную причину остаться в живых. Та предсмертная записка как ничто другое похожа на свою противоположность.

      Никакой жертвы

      Во время Второй мировой войны американцы в городах на Восточном побережье с наступлением темноты выключали свет. Непосредственная опасность им не угрожала[8], целью затемнения было помешать немецким субмаринам использовать городское освещение для обнаружения и уничтожения кораблей, выходивших из гавани.

      С дальнейшим ходом войны затемнения стали устраивать по всей стране, даже далеко от побережья, чтобы вовлечь гражданское население в конфликт, ужасы которого оставались вне поля его зрения, но победа в котором требовала всеобщих



<p>3</p>

И ты, Брут! (лат.) (Здесь и далее прим. перев.)

<p>4</p>

«Ничуть не боюсь умирать»: Kearl, Endings, 49.

<p>5</p>

Калошу от своего скафандра: Bethge, “Urine Containers, ‘Space Boots’ and Artifacts Aren’t Just Junk.”

<p>6</p>

Африканский серый попугай: Carey, “Parrot Who Had a Way with Words.”

<p>7</p>

Нет больше Римской империи: Taagepera, “Size and Duration of Empires.”

<p>8</p>

Им не угрожало: Gannon, Operation Drumbeat.