Страсть. Женская сексуальность в России в эпоху модернизма. Ирина Жеребкина

Читать онлайн.



Скачать книгу

схеме невозможности реализации принципа удовольствия и обеспечивается циклом желания желания. Поэтому больше всего на свете Аполлинария Суслова боится утраты своего желания (как желания всего), и когда ей предлагаются какие-то конкретные способы его исполнения – стабильные сексуальные отношения или брак с Достоевским, например, – она с гневом отвергает их как оскорбляющую её личность конвенциональную подмену. В этом смысле её чувство к испанцу Сальвадору, не состоявшееся в рамках принципа удовольствия, становится для неё идеальной формой существования её уникальной женской субъективности – истерического осуществления вне места, то есть в эмансипаторном состоянии стремления к равноправию и свободе «новых» эмансипированных русских женщин на рубеже веков.

      Кроме того, истерик по той же причине всегда стремится быть объектом желания, а не «удовольствия» для Другого – так как хорошо осведомлен о том, что любой акт удовлетворения желания ведет к утрате наслаждения (и любви[50]), и что в случае получения удовольствия субъект становится простым инструментом эксплуатации Другим. В этом контексте нельзя ли допустить, что Аполлинария боится, что, став женой Достоевского, она бы потеряла его любовь к ней, лишившись статуса недосягаемого объекта желания желания? Поэтому причиной её гневных обвинений Достоевского в использовании её в качестве сексуального объекта («…краснела за наши прежние отношения… и сколько раз хотела прервать их до нашего отъезда за границу… Ты вел себя как человек серьезный, занятой, который… не забывает и наслаждаться, напротив, даже может быть необходимым считал наслаждаться…» – черновик знаменитого письма Сусловой Достоевскому)[51] вряд ли являются подозревавшиеся современниками и позднейшими интерпретаторами их любовной истории проявления каких-то «чудовищных» сексуальных перверсий Достоевского, которые могли шокировать «невинную» Аполлинарию (из их переписки понятно, что он был её первым мужчиной. Хотя дочь Достоевского Любовь Федоровна в своих воспоминаниях пишет о ней как о свободной в сексуальных отношениях девушке), а скорее истерический страх потери своего исключительного места объекта желания Другого.[52]

      Однако существует ещё одна причина такого амбивалентного отношения одновременной ненависти и равнодушия Аполлинарии Сусловой к Достоевскому. Она действительно не может ему простить («ты мстишь мне», пишет он), но не только то, что предположительно потеряла для него особое место любовного объекта, но и то, что он потерял для неё место большого Другого. Вспомним, как они встретились. Он – не только известный писатель, но его окружает ореол пострадавшего на каторге от произвола царской власти борца за народное будущее, что было столь важно для её революционно-освободительных идеалов. На его лекциях собираются восторженные студенты и трепетно ему внимают. Другими словами, его личность отмечена чертами воплощенного jouissance Другого,



<p>50</p>

Не случайно именно во время их двухмесячного путешествия по Италии Аполлинария, являясь в качестве любовницы Сальвадора недоступным объектом желания для Достоевского, становится в то же время максимально привлекательной для него. То, насколько хорошо она это понимает, свидетельствует не только её Дневник, в котором садистически подробно регистрируются мучения Достоевского, не смеющего дотронуться до неё (хотя бы «поцеловать ногу») и бредящего исключительно этим желанием, забросив все свои литературные дела в этот период, но и повесть Чужая и свои, в которой вся история разрыва Анны и Лосницкого представлена в контексте его неудовлетворенного любовного желания и переживаний (хотя формальным поводом, как и в реальной жизни Достоевского и Сусловой, является отвергнутая любовь Анны к молодому студенту).

<p>51</p>

Суслова А. П. Годы близости с Достоевским, с. 170.

<p>52</p>

В этом, кстати, Аполлинария была совершенно права: Достоевский действительно замещает её как потерянный объект желания игрой в рулетку (чему так удивлялся его брат), реализуя тем самым через перверсивный субститут функцию обладания, ускользая при этом из предложенной ему Аполлинарией истерической любовной оппозиции или/или, все/ничего.