человека видимым и невидимым, прозрачным и непроницаемым. Человек и мал бесконечно, и велик, как сам князь тьмы, он бог и червь, венец творения и ничто. Он блюдет в тайне некое свое отсутствие, прячет его за приличной внешностью, представая тем, кто «весьма хорошо собой», но он в пустоте, подменившей его внутреннюю природу, растворившей ее в себе, вместе с тем и незрим. Становясь писателем, он озирается в поиске своих истоков и почвы, на которой ему стоять, и важно заключает: я вышел из литературы Серебряного века. А ему бы поискать причину, побудившую его взяться за перо. Ведь он, как и всякий пореволюционный советский писатель, немножко самозванец. Тут следует разъяснить, что взятый им за свою родину и питательную среду век, весьма заметно продвигая вперед «светское» самосознание народа, в то же время желал, в общем и целом, оставаться в русле религиозности, и отсюда золотой и бесплодный сон религиозно-философских обществ, соображений о христианской подоплеке языческих мистерий, патетических заявлений о религиозном смысле начавшейся революции, странной веры в некую особую религиозность пролетариата, – то бишь всего того, в чем было много энергичного красноречия и изящного эстетства, но практически не было подлинной религиозной муки Достоевского или Толстого. Глинка дополняет: «В романе «Тридцать ночей на винограднике» упоминается Кант, В. В. Розанов, тут же введены исторические и этнографические справки, но все это лишь понаслышке, все взято из словаря и приправлено эмоциональной окраской, случайно прихваченными где-то и от кого-то впечатлениями». Зарудин решил отдохнуть от начитанности и образованности, еретических мятежей и богостроительства породившей его эры, и отдохнул вволю.
Оглянуться, однако, не успел, как в его романе – вдруг! откуда ни возьмись! – такой чистый и молодой всплеск – даже, хочется сказать, не духа, а энергии, освободившейся, вырвавшейся из тесноты всякого рода дискуссионных клубов, литературных кафе и «башен», взметнувшейся дионисийским фейерверком. Нет смысла докапываться, атмосфера ли это вообще послереволюционного времени, принесла ли и впрямь духовное раскрепощение революция, не первичные ли тут проявления будущей тягостной и навязчивой мажорности соцреализма, или, может быть, лишь сугубо индивидуальные черты творчества Зарудина. Не будет ошибкой сказать, что просто есть роман, заслуживающий удивления и уважения, исполненный свежести, своего рода «учебник» безрелигиозной, т. е. не рассуждающей о Боге, святости, ее истин и соблазнов, восхождений и падений. Эта святость покоится на чистом чувстве жизни и ее насыщенности свежими соками, токами, молодым вином, зовущим там, на винограднике, еще только изобретать притчи, а не уныло распутывать их в провинциальном трактире или в столичном кружке эстетов.
Но мы говорим о возможных и во многом оправдавшихся путях оздоровления литературы, вовсе не предполагая, что столь же хороши атеизм и богооставленность и в реальном человеческом существовании.