ните, тогда еще колхозы были у нас в стране) лошадку. Она была кобыла, в белых – черных крапинках, а голова ее, между глаз, была с полоской белой. И хвост у нее, помню до сих пор. Была полуседая, длинная. Старая была лошадка. И она, весь этот путь, до самой районной станции, хлестала меня своим сырым хвостом; наказывала она меня так, видимо, так как я с позволения своего отца, правил ею при помощи вожжи: требовал, чтобы она шла резво и строго по колее, проделанных до нас другими колесами телег. Мы, конечно, выезжая в это раннее утро в районный центр, ехали не порожняком. Нас было в телеге: я, почти тринадцатилетний мальчик (а точнее, двенадцать и три месяца мне было тогда), с новой обновкой; на мне было, черный костюм и ботинки, купленный с моей сестрою, которая в это время жила на Крайнем Севере, на Чукотке. Это она помогала нам, почти в каждый месяц с деньгами. То, вот, месяца два назад, неожиданно, без всякой телеграммы, нагрянула она к нам с мужем в отпуск, привезла мне этот костюм с обувью. Все же я был, в тот мне памятный год, выпускником восьмого класса. Видимо, хотела, чтобы в этот выпускной день, я был, как бы сносно одетым перед другими. В то время, недавно только, что уж стесняться, многие в деревне у нас, жили не очень хорошо. Но, не смотря на нехватку этих средства в доме, помню, первый класс, когда я пошел, меня еще шести не было, а у меня была школьная форма с фуражкой, на нем еще кокарда. Тогда сестре моей было, всего на всего … ну, в общем, она была на семнадцать лет меня старше, и она до этой еще тогда Чукотки, жила, работала в Барнауле на шахте. И фотография в тот ее период, у нас в семье сохранился. Стоит моя сестра Лиза, на фоне деревца, небольшая неуклюжего роста, в резиновых черных сапогах, а на ней, то ли брезентовая куртка со штанами, а на каске ее прикреплена, с помощью резиновой плоской ленты, шахтерский фонарик. Конечно, в моем возрасте юноши, сегодня, переходят только шестой, или седьмой класс, а тогда, меня после первого класса, перевели сразу в третий класс, а не на второй, как обычно происходило в то время, наверное, и сегодня. Конечно, читать и писать я научился еще до шести лет. За это, наверное, нужно было бы поблагодарить мою сестру, Зину, которая была старше меня на три года. Ее подруги, после уроков в школе, когда приходили к нам поиграть с моею сестрою, нашли во мне пугало, учились на мне целоваться. В начале, я плевался от их мокрых слюнявых губ, старался спрятаться от них, под пыльной кроватью, ревел там, а затем, мне надоело, знал, они все равно будут меня эксплуатировать, потому я им поставил условие. Сказал. Раз они нашли на мне пугало огородного, целованием, пусть тогда они учат меня читать и писать. Девчонки же. Со смехом согласились этим моим условием. Хотя и противно мне было, их со слюнями губы, но я знал и понимал, откажусь от этого условия, они бы все равно использовали меня в своих опытах. Так как они сильнее меня были. Интересное тогда для меня было время. Они на мне учились целоваться, а я, имел еще выгоду от этого. Временами перепадало от них мне конфеты (долго играющие во рту), приносимыми ими из дома, и даже иногда, они меня одаривали, выкраденными у своих мамок, куриным яйцом, которых я потом относил в наш деревенский магазин – сельпо, и я за них получал денежки – пять копеек. Теперь, имея в кармане, пять копеек, я уже больше не лазил со стороны голландки, который топился в зиму у нас в клубе дровами, а летом ее, конечно, не топили; из подпола мы с мальчиками, бесплатно проникали в клуб, чтобы посмотреть какое – нибудь кино. Что уж там говорить. Тогда в то время, и света электрического у нас в деревне, до одиннадцати вечера только подавался. И ведь, ничего не изменилось. И теперь, в некоторых полузаброшенных деревнях, нет до сих пор этого электричества. И это, правда. После, если кино еще не закончился до этого часа, включали электродвижок, который тарахтел у двери кинобудки. Помню, в основном, мы Чарли Чаплина ходили смотреть. Фильм был немой, но мы понимали, видимо, что делает этот Чарли на экране. Ржали, роняя слюнки и радовались. Но лафа, добыванием мною пять копеек, вскоре надоело девочкам. Или они все же на мне научились целоваться, и я уже им стал неинтересным. Отказались от моих услуг. Больше уже до меня не домогались, оставили меня в покое, и без дополнительных денег – пять копеек. Поэтому у меня, отказом от этих услуг девочками, наступили трудные времена. Копейки мне уже редко перепадали. А у отца просить, в то время, он только отмахивался от меня, как от ладана, отнекиваясь: «Нет, нет у меня денег. Откуда, сынок. В колхозе, сам знаешь, говорил тебе, денег за работу не дают. Только трудодни начисляют. Палочные». Я понимал. Он мне правду говорил. Откуда ему было брать этих денег? За работу, он в колхозе получал, как колхозный завхоз, одни только трудовые палочки. Специально для этой, особой в тетрадке, он их и отмечал. И потом, по этим палочкам можно было сосчитать, сколько он в месяц трудодней заработал. Хранил он этот свой учетный тетрадь, за обкаканными мухами зеркалом, который висел у нас в задней комнате, между занавесочной кухней и столом, в левом углу, где мы обычно кушали. Над столом еще, грозно на нас взирал, в раме, застекленной, иконка Николая Угодника. Вот и в серединке, между кухней и столом, между двух окон, глядевшие, как близнецы, на наш сарай, пристроена была зеркало наша, а за этим зеркалом, хранился и тетрадь моего отца, где он в каждый день для себя отмечал, свои трудодни за свою работу. Допустим, залатал он старый истертый хомут суровыми нитками, пропитанный сальной шкурой свиньи, вписывал он в этот тетрадь,