«В такие дни охотно дремлется; сидишь, ни о чем не думаешь, ни о чем не вспоминаешь, и мимо тебя, как в волшебном тумане, плывут деревья, люди, образы, звуки и запахи. И как-то странно, лениво и бесцельно обострено воображение. Эти едва ли передаваемые ощущения испытывают люди, сильно помятые жизнью, в возрасте так приблизительно после сорока пяти лет…»
«В то время небезызвестный ныне писатель Александров был наивным, веселым и проказливым подпоручиком в одном армейском пехотном полку, который давно вписал свой номер и свое название кровавыми славными буквами на страницах истории земного шара…»
«Куда только не совала меня судьба. Я был последовательно офицером, землемером, грузчиком арбузов, подносчиком кирпичей, продавцом в Москве, на Мясницкой, в одной технической конторе тех принадлежностей домашнего обихода, которые очень необходимы, но о которых вслух не принято говорить. Был лесным объездчиком, нагружал и выгружал мебель во время осеннего и весеннего дачных сезонов, ездил передовым в цирке, занимался гнусным актерским ремеслом, но никогда я не представлял себе, что придется быть еще и псаломщиком…»
«Вспыльчивый, страстный, дерзкий на слово и на руку, небрезгливый и беспокойный был епископ Николай, кроткий и немудреный пастырь своего стада. Двери его дома всегда были не замкнуты: и днем и ночью. Приходили к нему христиане, и тайные язычники, и даже ариане, приходили знаменитые римские вельможи, рыбаки, матросы, всадники, актеры, каменотесы, плотники, землевладельцы, рабы и вольноотпущенники, гладиаторы, воры, палачи, наемные убийцы, вдовы, сироты, старики, дети… Особенно дети. Ссорились и мирились, целовались и опять ссорились, дразнили друг дружку, танцевали, плакали и смеялись, таскали потихоньку сладкое и во всех своих маленьких обидах требовали, чтобы судьей их был непременно сам владыка. Бывало, разыгравшись, представляли самого отца Николая (и правда он был истинным отцом, больше, чем родные отцы), а он увидит и сурово крикнет на них. И сам не может сдержать улыбку. И дети рассмеются. Ведь он только притворяется строгим…»
«Все это случилось в Киеве, в Царском саду, между июнем и июлем. Только что прошел крупный, быстрый дождь, и еще капали последние капли… а я все ждал и ждал ее, сидя, как под шатром, под огромным каштановым деревом. Где-то далеко взвывали хроматические выходящие гаммы трамваев. Дребезжали извозчики. И в лужах пестро колебались отражения электрических фонарей… Ах, только те люди, которым было когда-нибудь двадцать лет, поймут мое волнение!..»
«Марьей Ивановной называлась обезьяна, самка, из породы павианов. Вероятно, это разновидность породы, потому что она мала ростом, но красный с синим зад, сложение тела и немного лающий голос убеждают меня в моем мнении. Подарили мне ее мои друзья, зная, что я очень люблю животных, но, конечно, подарили с коварным расчетом, чтобы от нее избавиться. Летом, на даче, привязанная на цепи, она, должно быть, была еще кое-как выносима…»
«Команда собралась на барке чрезвычайно пестрая: несколько греков, два итальянца, чех, два турка, негр – остальных я теперь уже не могу вспомнить, и человек пятнадцать русских. Начальство состояло из капитана, двух штурманов и боцмана. Боцман мне казался самой замечательной фигурой на корабле…»
«В тот год ялтинский сезон был особенно многолюден и роскошен. Впрочем, надо сказать, что в Ялте существует не один сезон, а целых три: ситцевый, шелковый и бархатный. Ситцевый – самый продолжительный, самый неинтересный и самый тихий. Делают его обыкновенно приезжие студенты, курсистки, средней руки чиновники и, главным образом, больные. Они не ездят верхом, не пьют шампанского, не кокетничают с проводниками, селятся где-нибудь над Ялтой: в Аутке, в Ай-Василе, или Дерикое, или в татарских деревушках, и главная их слабость – посылать домой, на Север, открытки с видами Ялты, с восторженными описаниями красот Крыма…»
«Так называлась собака – английский бульдог белой масти, весом около двух пудов, пяти или шести лет от роду. Принадлежал он, – впрочем, это выражение всегда смущает меня. Как будто в самом деле отважная, самоотверженная, честная собака – раб, вещь, слуга человека, а не его искренний друг и товарищ…»
«Теперь, когда улеглась мгновенная шумиха около имени Рошфора и он забыт своими поклонниками, – увы, судьба всех журналистов! – пора сказать несколько слов об этой изумительной личности, рассказать об его непримиримости, об его гражданском мужестве и, наконец, даже об его падении. Мой труд будет компилятивным, но, во всяком случае, я буду говорить не о Рошфоре, судьба и жизнь которого еще не определены в достаточной степени, а попробую говорить от его имени, то есть привести несколько цитат из его «La Laterne» («Фонарь»). Тут же я напоминаю читателю о том, что деятельность Рошфора, как антидрейфусара и буланжиста, относится к периоду его восьмидесятилетнего возраста…»