«Минувшим летом мы жили на берегу южного моря небольшой, дружной компанией. Самым интересным членом нашей колонии, по моему мнению, была шестнадцатилетняя Наденька, девушка, только что окончившая гимназию. Она переживала счастливейший период юности – начало тайных нежных грёз, зарю веры в человечество, в науку и искусство; она вынашивала в себе зародыш любви к ближнему, она стремилась к чему-то, что называла „хорошим и светлым“, она прислушивалась к голосам жизни, и тайна жизни останавливала её внимание…»
«Инженер Суслин вошёл на площадку трамвая на углу Невского и Литейного, хотел пройти в вагон, увидел в вагоне мужа Натальи Дмитриевны и не двинулся с места… Муж Натальи Дмитриевны – господин точный, с брюшком, с длинными усами и бритым подбородком. Глаза навыкате, большие, странные, пустые глаза. Щёки у него одутловатые, со складками у шеи: „Как она может любить этого урода?“ И шляпа у него всё такая же, фётровая, широкополая, с приплюснутым верхом. Это он, муж Натальи Дмитриевны, он – художник Свинцов! Суслин подумал: „Впрочем, какой же он художник? Всего-то учитель рисования в каком-то училище“…»
«Минувшим летом мы жили на берегу южного моря небольшой, дружной компанией. Самым интересным членом нашей колонии, по моему мнению, была шестнадцатилетняя Наденька, девушка, только что окончившая гимназию. Она переживала счастливейший период юности – начало тайных нежных грёз, зарю веры в человечество, в науку и искусство; она вынашивала в себе зародыш любви к ближнему, она стремилась к чему-то, что называла „хорошим и светлым“, она прислушивалась к голосам жизни, и тайна жизни останавливала её внимание…»
«Это было в конце августа, когда долгие знойные дни сменились короткими и прохладными, в саду на деревьях пожелтела листва, трава поблёкла, и целые дни в воздухе носилась тонкая серебристая паутина. Нас всех радовали ведренные дни, и мы тайно друг от друга грустили, прощаясь с летом и поджидая холодную осень с ненастными днями. Из Москвы вернулся дядя Володя, и с момента его приезда всем нам стало как-то не по себе. Приехал он поздно ночью, когда все в дворовом трёхоконном флигельке спали, а у нас в доме огонь светился только в комнате бабушки, которая плохо спала по ночам и долго молилась Богу…»
«Их было пятеро, и все они в продолжение нескольких лет бессменно занимались в обширной угловой комнате большого трёхэтажного дома, где помещалась казённая палата. Два окна угловой комнаты выходили в казённый сад, где росли высокие и толстые берёзы и липы, а остальные окна, счётом три, обращены были на улицу, с пыльной мостовой, выложенной булыжником, с низенькими столбиками вдоль тротуаров и с невысоким забором больничного сада напротив. Из-за забора виднелись зелёные верхушки молодых, недавно рассаженных берёзок…»
«Так и звали все в городе наше обширное, старинное обиталище „дом на костях“. Страшным казалось это название, угрюмым и пугающим; страшным казался всем и наш дом. Да и мы все, обитатели его, жили в каком-то постоянном страхе перед жизнью, как будто проклятие какое-то висело над всем нашим родом. И дед мой, и бабушка, и отец с матерью, и все дяди и тёти мои, – все мы были несчастны, хотя и богаты… Я говорю – „мы“, потому что и я, один из последних обитателей дома на костях, тоже несчастный, к тому же ещё и бедный, бездомный, бессемейный. Мне уже пятьдесят восемь лет, а я ещё не женат, да и смешно теперь об этом говорить…»
«Так и звали все в городе наше обширное, старинное обиталище „дом на костях“. Страшным казалось это название, угрюмым и пугающим; страшным казался всем и наш дом. Да и мы все, обитатели его, жили в каком-то постоянном страхе перед жизнью, как будто проклятие какое-то висело над всем нашим родом. И дед мой, и бабушка, и отец с матерью, и все дяди и тёти мои, – все мы были несчастны, хотя и богаты… Я говорю – „мы“, потому что и я, один из последних обитателей дома на костях, тоже несчастный, к тому же ещё и бедный, бездомный, бессемейный. Мне уже пятьдесят восемь лет, а я ещё не женат, да и смешно теперь об этом говорить…»
«Моё появление в усадьбе Степана Ивановича не произвело особенного впечатления ни на хозяев, ни на гостей. Когда бричка, в которой я проехал 30 вёрст по отвратительной дороге, подкатила к воротам усадьбы, нас с возницей встретили две лающих дворняжки; в воротах со мною раскланялся какой-то мужичонко в чепане, наброшенном на плечи, а когда бричка остановилась около высокого крыльца со стеклянной дверью, – на пороге появился сам Степан Иванович, кругленький маленький человек, с брюшком и с лысиной на неуклюжем черепе. Он улыбнулся, прищурив глаза, и сказал: – Пожалуйте-с, как раз к завтраку…»
«Инженер Суслин вошёл на площадку трамвая на углу Невского и Литейного, хотел пройти в вагон, увидел в вагоне мужа Натальи Дмитриевны и не двинулся с места… Муж Натальи Дмитриевны – господин точный, с брюшком, с длинными усами и бритым подбородком. Глаза навыкате, большие, странные, пустые глаза. Щёки у него одутловатые, со складками у шеи: „Как она может любить этого урода?“ И шляпа у него всё такая же, фётровая, широкополая, с приплюснутым верхом. Это он, муж Натальи Дмитриевны, он – художник Свинцов! Суслин подумал: „Впрочем, какой же он художник? Всего-то учитель рисования в каком-то училище“…»
«Это было в конце августа, когда долгие знойные дни сменились короткими и прохладными, в саду на деревьях пожелтела листва, трава поблёкла, и целые дни в воздухе носилась тонкая серебристая паутина. Нас всех радовали ведренные дни, и мы тайно друг от друга грустили, прощаясь с летом и поджидая холодную осень с ненастными днями. Из Москвы вернулся дядя Володя, и с момента его приезда всем нам стало как-то не по себе. Приехал он поздно ночью, когда все в дворовом трёхоконном флигельке спали, а у нас в доме огонь светился только в комнате бабушки, которая плохо спала по ночам и долго молилась Богу…»