мчаться хоть на край света, чтобы, ничего не упуская, наблюдать какое-нибудь необыкновенное явление; тогда мой ум был всегда наготове, подобно тем высокочувствительным пластинкам, которые астрономы привозят в Африку или на Антильские острова, чтобы тщательнейшим образом изучить комету или затмение
[23]; тогда я трепетал, что какая-нибудь туча (или дурное настроение артистки, или шум в публике) помешает зрелищу явиться в полную силу; тогда я полагал, что это уже будет совсем не то, если я приеду не в тот самый театр, что считается святилищем этой артистки и где существенной, хотя и второстепенной частью ее появления под маленьким красным занавесом мне казались контролеры с белыми гвоздиками, которых нанимала она сама, изгиб галереи, нависающей над амфитеатром, полным плохо одетых людей, капельдинерши, продававшие программки с ее фотографией, каштаны на площади, все эти собратья и сподвижники моих тогдашних впечатлений, представлявшиеся мне накрепко с ними слитыми. «Федра», сцена объяснения
[24], Берма, – для меня их существованье было безраздельно. Они существовали сами по себе, в стороне от мира повседневного опыта, до них надо было добраться, я впитывал из них лишь то, что мог, а распахнув глаза и душу пошире, мог уловить еще самую каплю. Но какая это была радость! То, что доныне я вел такую незначительную жизнь, оказывалось безразлично, не важнее, чем минуты, потраченные на одевание, на сборы перед уходом из дому, потому что вне всего этого существовало нечто настоящее, хорошее, то, до чего нелегко добраться, чем невозможно обладать, нечто надежное, – «Федра» и манера Берма произносить слова роли. Насыщенный этими мечтами о совершенстве в драматическом искусстве, мечтами, которые в любое время дня, а то и ночи можно было бы извлечь из моей головы в огромных количествах, если бы кому-нибудь в те времена вздумалось проанализировать ее содержимое, я был словно гальванический элемент, вырабатывающий электричество. Было время, когда я пошел бы слушать Берма, даже если бы чувствовал, что умираю. Но теперь, подобно холму, что издали кажется лазурным, а вблизи вписывается в круг самых заурядных предметов, открытых нашему взору, все это покинуло область непреложного и превратилось в такое же явление, как все прочие: я все видел и слышал, потому что оказался здесь, артисты были сделаны из того же теста, что мои знакомые, они старались как можно лучше произнести строки из «Федры», а сами строки уже не были совершенно особыми, не поражали высшим смыслом и неповторимостью – это были недурные стихи, вполне достойные войти в огромную кладовую французской поэзии, с которой были тесно связаны. Вдобавок, хотя предмет точившего меня упрямого желания более не существовал, зато никуда не делся вкус к упорным мечтам, менявшимся от года к году, но неизменно приводившим меня к внезапным порывам, не считавшимся с опасностью; от этого мое разочарование бывало еще мучительней. Какой-нибудь день, когда я отправлялся больной посмотреть на картину Эльстира в таком-то замке или на готическую