не шло. Не было у Марка денег ни на аренду зала дома культуры, ни на оплату музыкантов, ни на достойную рекламу. Зато хорошо был подвешен язык. Имелась ватага друзей и обширные связи. Директору дома культуры выписали проходной билет в подвал мясного отдела лучшего городского универсама, жену дирижера устроили рожать к желанному профессору, а местные мальчишки за мороженое трубили на всех углах о потрясающем концерте, который состоится в субботу в доме культуры в 18.00. Совершенно бесплатно для всех желающих. Оставалось лишь одно, но самое трудное: необходимо было сделать так, чтобы большая часть откликнувшихся оказалась не просто падким на халяву неискушенным, малообразованным и ничего не смыслящим в балете зрителем, а зрителем вдумчивым, придирчивым, выбирающим и оценивающим, – таким, чье мнение всегда и везде будет значимым и весомым. И здесь Марк призвал на помощь маму. Она не только привела на концерт весь преподавательский состав музыкальной школы, но и разрекламировала мероприятие в других учебных заведениях, профессура которых ерзала в неудобных, жестких креслах дома культуры в нетерпеливом и недовольном ожидании, заранее негодуя на свою мягкотелость и неумение ответить отказом на вежливую просьбу. С началом выступлений их негодование и раздражение только усилилось. По задумке Марка выход Дины должен был стать не просто запоминающимся, а сенсационным. Нигде талант не светится так ярко, как в сравнении с бездарностью, поэтому свой «бриллиант» продюсер оставил на десерт, выпустив в основном меню ничем не примечательных актеров. И только после диалога Добчинского и Бобчинского, задуманного классиком как уморительный и превращенного горе-артистами в утомительный, нескольких рулад детского хора, похожих на завывание, девочки-жонглера, постоянно роняющей то кольца, то булавы, и двух клоунов с шутками скорее скабрезными, чем смешными, зрители достигли крайней степени раздражения и усталости от происходящего, а мама Марка сидела злая и красная и готова была провалиться от стыда если не сквозь землю, то уж сквозь ложу дома культуры точно, только тогда Марк выпустил Дину.
Она вышла, встала на пуанты и поплыла. И пока ее лебедь умирал под бессмертную музыку Сен-Санса, публика просыпалась и оживала. Дина не чувствовала затаенного дыхания зала. В тот день она танцевала только для двоих на всем белом свете. В первую очередь для себя, потому что снова на первом плане, потому что опять сольная партия, потому что после бесконечных двухнедельных репетиций в холодном мрачном подвале, куда Марк по договоренности с ЖЭКом привинтил станок, потому что она хотела, она заслужила, она могла… И еще она танцевала для него – для того, кто сидел в центре третьего ряда, на самом хорошем месте, откуда уже не требовалось задирать голову, а можно было наблюдать за каждым ее движением, каждым жестом. И он наблюдал, смотрел восхищенно, и она хоть и не способна была видеть этого восхищения из-за света рампы, ощущала его, и только ради него, ради этих влюбленных глаз, ради его умиления и восторга она