момент, когда садились за стол, раздавался второй выстрел. В дни наших именин палили из всех пушек по чину, для нас, внуков, обходился круг один раз, т.е. было двенадцать выстрелов; для второго поколения два раза, а для самого князя три раза, т.е. было тридцать шесть выстрелов. Он был окружен обществом управляющих, главных и других секретарей, всякого рода фавориток, которые интриговали между собой, сплетничали на детей и обкрадывали его ужасным образом. Многие из них и потомство их имеют до сих пор дома и имения, нажитые без особого труда. Иногда при нас говорилось о разных инцидентах, касавшихся этого мира, и чтобы мы не понимали, о ком шла речь, звали дедушку «le grand voisin»
119. Но мы прекрасно понимали и сами стали звать его этим именем. Все они исчезали при появлении семьи. Иногда только мы их встречали на наших катаньях, причем замечалось, что их лошади и коляски были лучше тех, которые нам отпускались. Конечно, мы только впоследствии узнали, кто были эти незнакомцы. Тогда вся обстановка поражала нас исключительно своей странностью. Воспитанным как европейские дети, нам казалось, что мы перенесены в какое-то отдаленное царство, где мы стали какими-то царьками и как будто переживали волшебную сказку наяву. Думаю, что мой дед переживал ту же сказку и наполнял пустоту своей жизни самопоклонением и мелочным этикетом, который подчеркивал его величие. С ранней молодости он привык к большому свету и сохранил в одиночестве все привычки изящной жизни. Ни на один момент он не опустился. Карьера его началась блистательно. Двадцати лет он сопровождал отца своего, назначенного чрезвычайным послом для присутствия на свадьбе Наполеона с Марией-Луизой, тогда как его дядя князь Александр Борисович уже состоял в Париже постоянным послом, так что все трое князей Куракиных были представителями России на этом торжестве. Он очень рано был сенатором и в этом звании произвел ревизию в Сибири. По возвращении своем, может быть, по преувеличенному представлению о своих заслугах, а может быть, и по основательным причинам, он счел себя обиженным и не по достоинству оцененным и, не перенеся этого укола своему самолюбию, демонстративно оставил службу и удалился в свое имение, где стал будировать двор. Вероятно, он ждал, что его вызовут, но этого не случилось, и, не будучи сорока лет от роду, он обрек себя на одиночество. Человека его характера и его привычек жизнь в отдаленной деревне, как бы роскошно она ни была обставлена, не могла удовлетворить. Думаю, что взятая на себя роль владетельной особы до некоторой степени заглушала его тоску. Он много читал и писал огромные письма прекрасным французским слогом, где представлял себя мудрецом, отрешившимся от шума и света и вкушающим спокойствие уединения. Но в этих письмах слишком ясно сквозит горечь и неудовлетворенное самолюбие. В окружающем его обществе он встречал одну лесть и раболепную покорность, и чувство своего огромного умственного превосходства над ними питало в нем презрение к людям и сознание, что он создан из иного, чем большинство из смертных,