– так кажется. «Эй, павлин, ты повернулся бы, – говорит Несмелов. – В спину, как ты, стрелять не стану: как ты, по-подлому, не умею», – и с наганом проделал такое: вынул его из кобуры, разомкнул, патроны проверя в барабане, снова сомкнул и после вскинул. Словно вмёрз наган тотчас в воздух – разожми Несмелов пальцы, рукоять из ладони выпусти, не упадёт наган сразу, пока не вытает, как ему, Несмелову, представилось, даже лежит и будто чувствует, как пальцы закоченели, как пощипывает их в подушечках, – так вовлекло его во мнимое. И вот ещё: вроде всё на тот момент устроилось неплохо. И пора оказалась бесснежная, следы не надо будет заметать, и ни одной живой души рядом. В одном худо: ветра нет, дохнул бы слабый – куст качнул бы, тишь такая напружинилась в увалах, ни птицы, мимо пролетающей, никого и ничего, что куст бы шевельнуло, – в пропасть упал бы, не мешал бы целиться. Ему, Несмелову, не сдвинуться в сторону, ни на шаг, ни на полшага. Справа, к плечу впритирку, стена крутая из песчаника, слева, чуть подошвой не сползает, – отвесный обрыв, и никак не поменять ему позицию – не властен так же, как над сновидением… Плавно, словно с чирием на шее, оглядывается Сухов на окрик, смотрит из-за куста скучно, как с фотографии, с той, плиту надгробную которой бы украсить… «Нет, не так, – говорит Несмелов. – Как на девку озираешься! Повернись, шут гороховый, как следует!» Словно болел долго и ослаб, исполняет Сухов вяло то, что ему велено: становится, как избушка на курьих ножках, к лесу задом, к Несмелову передом. «Ну вот, а то…» – бурчит под нос себе Несмелов. И говорит тут же громко: «Взял и наврал ей!.. чего не было… чего и быть-то не могло!» Молчит Сухов; под ремешок ладони сунул, куст, за которым стоит, разглядывает беспечно. И кричит озлобленно Несмелов: «Сам! Сам же блядил с Акулиной-кержачкой! Не я. Оговаривал с умыслом! Своего добился, сволочь!.. Вот теперь и расплатись!» И танцует мушка на лбу у Сухова – наган оттаял, – недостаточно на лбу ей, беспокойной, места, на грудь Сухову перескакивает, там сатин, приплясывая, красный вспарывает с треском… И уж, сдирая с пальцев кожу, роет он, Несмелов, под ольхой песок, выгребает, закусив язык от боли, глубокую яму. Вырыл, выбрался из ямы и, вокруг поозиравшись, столкнул в неё убитого. И оттуда, со дна ямы, смотрит Сухов на него невозмутимо, словно сам туда забрался – полежать, попялиться на небо – может быть, видны ему из ямы звёзды, хоть и день, как из колодца… Хватает Несмелов пригоршнями песок и швыряет им в глаза Сухова, но и веком тот не дрогнет… «Нет, нет, не так, – шепчет в панике Несмелов, – так собаки… или зверь какой найдёт и откопает», – и ещё что-то шепчет, несвязное, что и сам вряд ли понимает. И уж тащит волоком к берегу тело, бросает его в Шайтанку – как факел, в красной рубахе падает с яра высокого Сухов. Не тонет тело, плывёт, как икона. Бежит Несмелов по берегу, воду в реке обогнать пытается, падает. Поднимается, снова бежит и падает снова – устали ноги, отказывают – онемели, стеснённые в валенках… «Ишь чё! Ну, надо же, упарился. Не диво. Горло смочил бы, а, Пал Палыч», – говорит ему так будто Засека. «Фу