соединялись, бесшумно, но распространяя легкий аромат отчаяния, которого невозможно спутать ни с чем. Миньон, перескакивая через две ступени, поднялся по лестнице, это было восхождение уверенное, свободное, он мог, добравшись до крыши, пойти дальше и выше, по ступеням голубого воздуха, и так до неба. В мансарде, уже не такой таинственной с тех пор, как смерть превратила ее в склеп (она утратила двойственность, обретя, со всей своей чистотой, эту наивную непоследовательность, какую придавали чудесные погребальные предметы: белые перчатки, фонарик, куртка артиллериста, словом, все, что мы перечислим впоследствии), одна лишь мать Дивин, Эрнестина, тяжко вздыхала под своей траурной вуалью. Она уже старая. Наконец-то она обрела эту чудесную, столь давно ожидаемую возможность. Смерть Дивин позволяет ей освободиться от сотни великих ролей, которые она исполняла с блеском, обрести свободу через внешние проявления отчаяния, через видимую сторону траура: слезы, цветы, креп. Подобная возможность ускользнула от нее во время болезни Дивин, когда он был еще деревенским мальчиком и звался Луи Кулафруа. Лежа на постели, он разглядывал комнату, в которой ангел (это слово в очередной раз меня притягивает и вызывает отвращение. Если у них есть крылья, значит, есть и зубы? Как они летают на этих крыльях, таких тяжелых, покрытых перьями, «этих таинственных крыльях»? Окутанные этим чудом: своим ангельским именем, кстати, меняют ли они его, если падают?), ангел, солдат, одетый в светло-голубое, и негр (неужели хоть когда-нибудь мои книги перестанут быть лишь предлогом, чтобы показать солдата, одетого в лазурную форму, ангела и негра, соединенных узами братства, играющих в домино или кости в тюремной камере, мрачной или светлой?) являли собой тайное сборище, куда он сам не был допущен. Ангел, негр и солдат по очереди надевали лица его школьных приятелей или крестьян, но никогда – лицо Альберто, ловца змей. А ведь именно его ждал Кулафруа в своей пустыне, чтобы успокоить знойную жажду устьем влажной плоти. Чтобы утешиться в этом горе, он пытался, несмотря на юный возраст, распознать, каким окажется счастье, отыскать его там, где не было ничего пленительного, в пустом, унылом, скорбном поле, может быть, лазурном или песчаном поле, а может, сухом, бессловесном магнитном поле, безрадостном, бесцветном, беззвучном. А гораздо раньше на деревенской дороге возникло видение новобрачной, одетой в черное платье, но в белой фате, сияющей, как юный пастух, окутанный инеем, как мельник, усыпанный белой мукой, или как Богоматерь цветов, Нотр-Дам-де-Флёр, с которым он познакомится позднее и которого я сам увидел здесь, в моей камере возле параши, однажды утром – его заспанное лицо, розовое под мыльной пеной и угрюмое, – это видение открыло Кулафруа, что поэзия это не просто сладенькая мелодия, потому что тюль фаты ниспадал неровными, четкими, ледяными складками. Это было предостережение.
Он ждал Альберто, а тот все не приходил. Но каждый входящий крестьян или крестьянка имели при себе что-то от змеелова. Они были его предвестники, посланники, предтечи,