«Дело было в конце июня 1798 года: сердитые волны Бискайского залива понемногу утихали после шторма, столь же сильного, сколь и необычного в это время года. Они все еще продолжали тяжело колыхаться, и по временам ветер налетал беспокойными, яростными порывами, как будто желая возобновить борьбу стихий; однако каждая его попытка была все более слабой, и темные тучи, сбежавшиеся к началу бури, спешили теперь во все стороны, спасаясь от могучих лучей солнца, которое прорывалось сквозь их толщу лучезарным потоком света и тепла. Оно ниспосылало свои сверкающие лучи, которые глубоко вонзались в воды этого уголка Атлантического океана, куда мы сейчас перенеслись; и за исключением одного лишь предмета, едва заметного, там расстилалась только необъятная ширь воды, ограниченная воображаемым небесным сводом. Мы сказали: за исключением одного предмета, ибо в центре этой картины, столь простой однако, и столь величественной, сложившейся из трех великих стихий, находился остаток четвертой стихии. Остаток, – потому что это был только корпус корабля, лишенный мачт и наполненный водой; надводная часть судна лишь иногда всплывала над волнами, когда кратковременный перерыв в их все еще яростном колебании возвращал судну способность держаться на поверхности. Но это случалось редко; вот сейчас он поглощен морем, которое бурлит, перекатываясь через его шкафут, а в следующее мгновение он вынырнул над волнами, и вода выливается из его боковых портов…»
«Когда Бари появился на свет, то некоторое время весь мир заключался для него только в одной мрачной берлоге. В первые дни его жизни его жилище находилось глубоко под валежником, где его слепая мать, Серая волчица, устроила для себя гнездо, чтобы произвести его на свет, и куда ее муж Казан заглядывал иногда, сверкая в темноте глазами, походившими на страшные зеленые огненные шарики. Именно эти глаза Казана дали Бари первое представление о том, что кроме его матери существовало на свете кое-что и еще, и именно благодаря им он открыл, что наконец прозрел. Он мог чувствовать, обонять, слышать, но, пока еще не открылись у него глаза, он ровно ничего не мог видеть под этой кучей свалившегося бурелома. Но вот сверкнули перед ним глаза его отца, в первую минуту испугали его, затем удивили, и, наконец, его страх перед ними перешел в безграничное любопытство. Он искал их даже и тогда, когда они потухали. Это было в те моменты, когда Казан отворачивал голову. Затем они вспыхивали вновь, и с такой неожиданностью, что он невольно прижимался к матери, которая всегда как-то странно пожималась и дрожала всякий раз, как входил к ней Казан…»
«На В. А. Гиляровском стоит остановиться подольше. Однажды, еще в самые ранние годы нашего пребывания в Москве, брат Антон вернулся откуда-то домой и сказал: – Мама, завтра придет ко мне некто Гиляровский. Хорошо бы его чем-нибудь угостить…»
«Семья Чеховых эмигрировала из Таганрога в 1876 году, а Антон Павлович оставался там один до 1879 года, чтобы закончить курс гимназии и получить аттестат зрелости. В те времена в Таганроге никто ни о каких дачах не знал, и все, у кого не было своего хутора или имения, оставались на все лето жариться в городе. Оставались и Чеховы. Их было пять братьев и одна сестра, и едва только кончались экзамены, как братья Чеховы вместе со своими одноклассниками и соседскими мальчиками отдавались каникулам в полном смысле этого слова. Благодаря страшным сухим жарам все братья ходили босиком. Спать в комнатах не было никакой возможности, и поэтому все они устраивали на дворе и в садике балаганы, в которых и ночевали…»
«Он был только мальчонкой, распевающим дискантом морскую песню, какую поют моряки всего земного шара, стоя у шпиля и поднимая якорь, чтобы отплыть в порт Фриско. Это был только мальчонка, никогда не видевший моря, но перед ним, в двухстах футах ниже, неслась река Сакраменто. Звали его молодой Джерри, а от отца, старого Джерри, он научился этой песенке и унаследовал копну ярко-рыжих волос, голубые бегающие глаза и белую кожу с неизбежными веснушками…»
Рассказ о похождениях делового белого человека среди некоего народца, жившего на берегу Северного Ледовитого океана.
«Бывают самоотречения и самоотречения. Но в сущности своей они построены одинаково. Вся суть заключается лишь в том, что и мужчины и женщины жертвуют самым дорогим для них всегда в пользу чего-нибудь еще более дорогого. Иначе не бывает. Так было, когда Авель приносил в жертву лучшее от плодов и стад своих. Эти плоды и эти животные были для него дороже всего на свете, но он жертвовал ими только потому, что ждал от Бога еще большего. Так было и с Авраамом, когда он собирался принести в жертву своего сына Исаака. Исаак был для него очень дорог, но Бог, в неисповедимых путях своих, казался для него еще дороже. Возможно, что Авраам сделал это и из страха, но так это или не так, а биллионы людей решили, что он любил Бога, потому и хотел ему услужить…»
«У меня есть маковое поле. Это значит, что по милости божьей и по благорасположению издателей, я имею возможность каждый месяц платить джентльмену духовного звания известную сумму золотом, за что он дает мне право на обладание известным клочком макового поля. Это поле горит по краям холма Пьедмонта. Внизу лежит весь мир. Неподалеку, за серебристыми водами залива, дымит своими трубами Сан-Франциско, расположенный на многочисленных холмах, словно второй Рим. Гора Тамалпайс могучим плечом упирается в небо, а на полпути находятся Золотые Ворота, где любят собираться морские туманы. С макового поля наше зрение часто улавливает блестящую синеву Тихого океана и те многочисленные пароходы, которые без конца приходят и уходят…»
«Дэвид Расмунсен отличался настойчивостью и, подобно многим великим людям, был человеком одной идеи. Поэтому, когда по всему свету раззвонили о находке золота на Севере, он решил заработать там кое-что на продаже яиц и всю свою энергию употребил на выполнение этого предприятия. Он все высчитал до последней мелочи, и предприятие сулило ему большие доходы. В Доусоне яйца продавались по пяти долларов за дюжину, и это было достаточной предпосылкой для того, чтобы начать дело. Отсюда неопровержимо вытекало, что только за одну тысячу дюжин яиц в этом царстве золота можно было получить пять тысяч долларов…»
«Казан лежал молча и неподвижно, положив серый нос между двух передних лап и полузакрыв глаза. Менее безжизненной не могла бы показаться даже скала: в нем не дрожал ни один мускул, не шевелился ни один волосок, он не мигал ни одним глазом. И все-таки каждая капля дикой крови в его прекрасно сложенном теле волновалась так, как еще ни разу в его жизни; каждый нерв, каждый фибр в его удивительных мускулах был натянут, как стальная проволока. На четверть – волк и на три четверти – ездовая собака, он уже четыре года прожил в самой дикой обстановке. Ему знакомы были муки голода. Он знал, что такое жестокий мороз. Он умел вслушиваться в жалобный вой ветров, дувших в долгие арктические ночи вдоль Барренса. Он слышал рев потоков и водопадов, и его не раз засыпало снегом в величественной сумятице зимних бурь. Его шея и бока были все в шрамах от драк, и глаза у него были красны от яркого блеска снегов. Его назвали «Казан», что значит Дикая Собака, потому что он представлял собою среди других собак гиганта и был так же безбоязлив, как и те люди, которые ехали на нем, побеждая опасности полярных стран…»