«В конце октября или в начале ноября Балаклава – этот оригинальнейший уголок пестрой русской империи – начинает жить своеобразной жизнью. Дни еще теплы и по-осеннему ласковы, но по ночам стоят холода, и земля гулко звенит под ногами. Последние курортные гости потянулись в Севастополь со своими узлами, чемоданами, корзинами, баулами, золотушными детьми и декадентскими девицами…»
«Проездом из Петербурга в Крым полковник генерального штаба Возницын нарочно остановился на два дня в Москве, где прошли его детство и юность. Говорят, что умные животные, предчувствуя смерть, обходят все знакомые, любимые места в жилье, как бы прощаясь с ними. Близкая смерть не грозила Возницыну, – в свои сорок пять лет он был еще крепким, хорошо сохранившимся мужчиной. Но в его вкусах, чувствах и отношениях к миру совершался какой-то незаметный уклон, ведущий к старости…»
«…Когда жена покупала себе новое платье или убор – муж любовался на нее тайно, но ей всегда почти говорил, насупивши грозно брови: – Конечно, это очень красиво и к тебе пристало. Только на что это замужней женщине так часто украшать себя? Посторонних мужчин искушать красотой своей тебе грех… Ты ведь добродетельна и верна, на что же беспокоить их напрасно; а мне, мужу, ты и попросту хороша… – Прости уж мне, несчастной такой и глупой женщине, – отвечала ему красавица с лукавой кротостью…»
«…Отец мой сказывал, помню, что в Янине девушки и на улицу не выходят, и причащаются ночью, а днем и в церковь даже не ходят, чтобы не видали их мужчины, а разврату, говорят, там много. У нас не так: гулять и плясать, и говорить можно, и смеяться; знай только честь свою храни… А не сохранишь честь, – либо убьют, либо всю жизнь будет стыд…»
«…Имя твое, Пембе, есть цвет розы, самого прекрасного из цветов… <…> Так, засветив лампу, писал ночью в своей приемной молодой албанский бей Гайредин. Гайредин-бей был женат, а танцовщица Пембе приехала с своею теткой и с другими цыганами-музыкантами из Битолии. Гайредину было тогда двадцать шесть лет, а Пембе шестнадцать…»
«…Право не знаю, что тебе сказать. Не потому не знаю, что нечего, а потому, что очень много материала. С чего начать? Не знаю, что предпочесть! Начну хоть с сестры. Когда бы ты знал, как она очаровательна! Впрочем, нет: Розенцвейг от нее в восторге; но тебе бы она не понравилась; она слишком не развита, сказал бы ты. Пусть так! Описать тебе ее я не могу. Что я скажу: ей еще нет шестнадцати лет; зовут ее «Хризо», и это значит по-гречески золото …»
«…На дворе февраль, и скоро масленица; уже фиалки цветут, рощи седых маслин вокруг деревни мирны, густы и тенисты; с террасы виден город, море и корабли; мы на террасе у невесты в доме, и с утра уже в этом доме не смолкает музыка. Греческие танцы не смыкаются в круг, как наши хороводы и болгарские танцы, а вьются длинною змеей. Апокорониотика, суета, сирто, – все эти танцы представляют разомкнутую цепь во сколько угодно человек; танец ведет обыкновенно мужчина, держа свою даму за руку или на платке. Танцуют, собственно, только двое передних, остальные под размер музыки двигаются за ними…»
«…Едва только я выехал на наше шоссе из Байдарских Ворот, как увидал Лизу одну на камне. Было уже поздно, а от нас этот камень верст пять или шесть. Вот за это бы стоило вызвать и убить его! И как он мог быть так близок с ней и не полюбить ее, не увлечься сильно, по крайней мере, на время? Не понимаю! Это его унижает…»
«…У старухи распухла нога; Руднев купил на свои деньги камфары и спирту и сказал: «Растирать, а завтра сделаю бинт и бинтом тебе…» А старуха подумала «винт» и, когда он вышел из избы, подняла крик, что над ноженькой своей баловать не даст, и чорт бы старого барина взял, что он ее научил Ваську-дурака призывать. Камфару забросила, а спирт выпили внуки старухи…»
«В первый и, вероятно, последний раз за всю мою жизнь я пошел к человеку с единственной целью – поглядеть на него: до этого я всегда в интересных знакомствах и встречах полагался на милость случая…»