«Грохольский обнял Лизу, перецеловал все ее пальчики с огрызенными розовыми ногтями и посадил ее на обитую дешевым бархатом кушетку. Лиза положила ногу на ногу, заложила руки под голову и легла. Грохольский сел рядом на стул и нагнулся к ней. Он весь обратился в зрение. Какой хорошенькой казалась она ему, освещенная лучами заходящего солнца!..»
«Проездом из Петербурга в Крым полковник генерального штаба Возницын нарочно остановился на два дня в Москве, где прошли его детство и юность. Говорят, что умные животные, предчувствуя смерть, обходят все знакомые, любимые места в жилье, как бы прощаясь с ними. Близкая смерть не грозила Возницыну, – в свои сорок пять лет он был еще крепким, хорошо сохранившимся мужчиной. Но в его вкусах, чувствах и отношениях к миру совершался какой-то незаметный уклон, ведущий к старости…»
Ритуальные убийства и наркотики, деньги и власть, власть губить тела и отнимать души… Это не мистика, это реальность. Попавший в эту сеть уже не вырвется. Никогда. Не помогут ни милиция, ни ФСБ. Коснешься этой паутины – погибнешь. Никто не спасет. Только Инквизитор. Но он – далеко…
«…Только тем увлечением при открытиях частных законов в соединении с жаром полемики с противоположными учениями и, к сожалению, упадком в обществе философского мышления, можно объяснить себе странное заблуждение новых людей, полагающих, что, показав, с одной стороны, подчиненность общим законам неорганического мира всего живого, а с другой стороны, открыв развитие законов живого мира, (новые люди предположили, что) они решают философский вопрос, или, если не решают его, то делают его излишним и показывают невозможность, в которой находится философия, отвечать на поставленные ею с начала веков вопросы о том, что есть жизнь, что есть смерть…»
«Некоторые автобиографические заметки, касающиеся главным образом моей писательской жизни, были напечатаны мною лет пятнадцать тому назад в собрании моих сочинений, изданном в Берлине „Петрополисом“. Дополняю их некоторыми новыми…»
«Доктор сейчас уехал от меня. Наконец добился я толку! Как он ни хитрил, а не мог не высказаться наконец. Да, я скоро, очень скоро умру. Реки вскроются, и я с последним снегом, вероятно, уплыву… куда? бог весть! Тоже в море. Ну, что ж! коли умирать, так умирать весной. Но не смешно ли начинать свой дневник, может быть, за две недели до смерти? Что за беда? И чем четырнадцать дней менее четырнадцати лет, четырнадцати столетий? Перед вечностью, говорят, всё пустяки – да; но в таком случае и сама вечность – пустяки…»
«Шабаш только что окончился, но в винном погребе Айзика Рубинштейна было уже так тесно, что запоздалые посетители не находили, где присесть, и пили, стоя около чужих столиков. Сквозь туман испарений, выдыхаемых толпою, сквозь синие слоистые облака табачного дыма огни висячих ламп казались желтыми, расплывчатыми пятнами, а на каменных ноздреватых сводах погреба блестела каплями сырость. Двое прислужников, в черных передниках и кожаных нарукавниках, едва успевали разносить по столам мутное бессарабское вино, которое сам Рубинштейн, стоя за прилавком, цедил из двух больших бочек в графины…»