«Обычно, когда Троцкий просыпался, он чувствовал себя полным сил, собранным и готовым к новым делам. Но сегодня ему показалось, будто он и во сне всю ночь продолжал прокручивать вчерашнее собрание: как товарищ Сталин шла по проходу между потрепанными синими креслами из дешевого бархата и плотное васильковое сукно ее костюма сияло на фоне одних и тех же, одних и тех же стертых лиц, которые старели, пока их идеи оставались вечно молодыми. Он вспомнил изгиб ее бедра, когда она прошла мимо него, обдавая запахом будущего, и мимолетное, но сбивающее с ног, сбивчивое и задыхающееся чувство того, что, может быть, не все потеряно, может быть, они всю жизнь были на верном пути, может быть…»
«Они лежали на холодной ноябрьской земле и ждали сигнала. Солнце, казалось, раздумывало – показаться из-за кромки леса или не вставать вовсе. Володя смотрел на ту сторону канала, за границу Заповедника, через панорамный прицел, снятый много лет назад с подбитого транспортера. Карл лежал рядом на спине, тыкая палочкой в нутро старинного коммуникатора. Наконец по тропинке между холмов показался усиленный наряд пограничников. Один шел впереди, а двое, тащившие пулемет и контейнеры с пайком, шагали, отстав на три шага. Пограничники ходко миновали распадок и, лишь немного снизив скорость, начали подниматься на сопку. Граница охранялась людьми только днем, ночью же здесь было царство роботов. Но этой ночью китаец и индус пробили защиту, поэтому наряд уже ждали на вершине сопки…»
«Я пошла в первый класс. Жизнь наступила ужасная. На одном уроке учительница Вера Васильна, рыжая и огромная, с ярко начерненными бровями, ударила меня кулаком по руке, и на ней осталось большое красное пятно. На другом я тихо описалась, но звук оказался таким беспощадным, как будто скатился какой-нибудь Терек. Это было не в самый первый день, то есть не первого сентября, а может быть, пятого или шестого, но ужасная жизнь началась сразу же, как только дети сложили свои астры и георгины, завернутые в газеты, на стол посреди вестибюля. Меня оторвало от бабули, прижало лицом в чей-то круглый затылок, и, ставши вдруг частью испуганной гусеницы из маленьких ног и бантов, я взобралась на второй этаж, где очень приятно пахло масляной краской, которая напомнила то, как в начале лета красили пол на даче. Я обрадовалась этому запаху, как, наверное, какие-нибудь узники в своих крепостях радуются, если на их зарешеченное окошко вспорхнет вдруг случайная птичка…»
«Главное действующее лицо этого текста – Гдов, старый русский писатель с некогда мировым именем, а теперь простой пенсионер, персонаж, хорошо известный всем симпатизантам моих скромных трудов, «опоздавший шестидесятник» 1946 года рождения. Он на старости лет, вместо того чтобы лежать в могиле, стоит на протяжении всего этого рассказа в непосредственной близости от гранитных ступенек Центрального телеграфа города Москвы и ждет знаменитую актрису нового поколения, умную красавицу, взошедшую кинозвезду по имени Люция Батудолаевна…»
«На другой день после того, как младшую сестру Зинаиду со всеми почестями похоронили на Воинском кладбище, Веру Яковлевну навестили близкие: внук, жена внука Наталья и пятилетняя правнучка, лукавое и грациозное создание по имени Оленька. На даче покойной, где Вера Яковлевна с незапамятных времен занимала крохотную, однако уютную комнатушку на втором этаже, было людно, полы в прихожей осклизли от занесенной грязи – третий день все шли и шли соболезнователи, телефон трещал не переставая, взрослые дочери покойной и их мужья уже устали заваривать чай, подходить к телефону, ополаскивать посуду, и это все чаще и все смелее делали за них другие люди. Из обитателей дачи одна только восьмидесятидвухлетняя Вера Яковлевна казалась выспавшейся; ее комнатушка под крышей приятно удивляла чистотой и покоем, сама же хозяйка просматривала свежие газеты, когда пришла семья внука…»
«Тонкий голубой ледок покрывал мелкие лужицы, натекшие от талого снега по дорожкам парка, на углах и поворотах высились сугробчики грязные, оплывшие, а над коричнево-серой землей раскорячились ветви деревьев, голые и зябкие. Еще выше, над деревьями, плыли крыши домов, купола соборов, желтая игла Адмиралтейства с ангелом на самой макушке, да только ангела этого не видно было с земли. Может, его и нет, может, и не было никогда. В парке шел молодой казак Василий Гринев. Одет казак был тепло и щеголевато, в каракулевый полушубок, а башлык красный, атласный, а под полушубком казачья черкеска бордовая, а штаны синие, с лампасом, сапоги мягкой кожи, на каблуке, а поверх одежды развешано было оружие, блестящее, как на елке игрушки: шашка в ножнах, отделанных серебром, кинжал в позолоченных, револьвер в хрустящей новенькой кобуре. Шпоры бы еще. Но шпоры снял казак. Потому что глупо носить шпоры, когда у тебя нет коня. А прибыли они в Петроград безлошадными…»
«На входе в театр зрителям раздали красные полумаски. Главные правила представления – никаких мобильных телефонов, полнейшее молчание и невмешательство в игру. На шоу Бочкина притащил приятель, расхваливал, обещал, сулил. Инверсивный театр, это, дескать, абсолютная вовлеченность в действие, портал во вторую реальность. Спектакль назывался «19–17» и посвящался Октябрьской революции. Зарубежный режиссер, дореволюционный особняк – все как полагается. Зрителей ожидала прогулка по старинным залам и этажам, на которых разыгрывались разнообразные и, если верить рекламе, маняще зловещие сцены. Вообще, обилие шипящих в афишах зашкаливало. Представление должно было завершиться к полуночи, но разрешалось улизнуть и раньше. Бочкина это радовало. Он предвкушал, как вытащит неуемного приятеля из театра и усядется с ним в соседнем заведеньице за бокалом крафтового пива…»
«Если уж начистоту, то праздник этот с самого раннего детства пугал меня. Утро, ноябрьское серое утро. На жести подоконника искрится седой иней, а в спальне тепло, душно. Батареи включили неделю назад, и теперь кочегары топят, как во спасение души. Утренний сон сладок, под утро снятся розовые небеса, я беспечно парю среди облаков, легко и невинно. Я еще сплю, а в мой невинный младенческий сон уже вползает темный звук – бух… бух… бух, глухой пульс огромного сердца. Сердце, величиной в дом, бьется в груди чудовищного дракона. Бух… бух… бух. Пульс растет, дракон приближается. Чудовище всегда появляется с юга, со стороны Павелецкого вокзала. Острые крылья, клыки, отливающая медью чешуя. Из-за Краснохолмского моста он выползает огромный, как гора, страшный, как грозовая туча. Я уже слышу сиплый шелест крыльев, утробный хрип, перезвон чешуи. Дракон перевалил через мост, спасенья нет, я вижу его сияющие, точно рубины, глаза и в ужасе просыпаюсь…»
«– Ну вот, Анюта, наши места! – произнес высокий горбоносый мужчина лет тридцати пяти, откатывая дверь купе спального вагона и пропуская спутницу. Спутница, отводя от лица сухой белокурый локон, неуверенно скользнула в полутемное пространство, душноватое и таинственное, какими всегда бывают купе перед отправлением поезда. Прежде чем сесть на диванчик, погладила его чуть дрожащей ладонью, бледной в полумраке, будто разбавленное молоко. Потрогала столик, прежде чем поставить на него маленькую лаковую сумку. Молодая женщина держалась не совсем так, как ведут себя обычные пассажиры, привыкшие к устройству и быту поездов. Она была как будто слепая или абсолютно не верила своим глазам, прозрачным и влажным, будто тающий лед. Мужчина сноровисто вынул из чемодана ее халатик, косметичку, отороченные мехом плюшевые тапки – все новое, без единой пылинки из прежней жизни, и, убрав багаж, взял ее руки обеими своими. На безымянных пальцах пары блеснули одинаковые, тоже новенькие, обручальные кольца…»
«Трофим Никитич окончил реальное училище, побывал с отцом в Европе, в Германии и Англии, работал мастером на пороховом заводе, потом в народном училище, был толстовцем, но вскоре разочаровался в «христианстве, лишившемся клыков и когтей», и организовал в Осорьине социал-демократический кружок. Участниками этого кружка были рабочие и мастера порохового завода, железнодорожных мастерских, электрической фабрики Кнудсена, ткачи, учителя, гимназисты, а также несколько молодых женщин с неудовлетворенными художественными потребностями…»