«Отряхните пыль с переплетов. Листы слежались и прожелтели. Эти тяжелые книги хорошо забыты в архивах и библиотеках. Но когда вы примитесь читать их, как зарей сквозь пыльное повеет на вас непогасимым светом, неувядаемой свежестью, и вы тотчас услышите полнозвучный и бодрый говор наших пудреных предков – точно светлый звон екатерининских рублей в тяжелой чеканке…»
«…Неизвестно откуда вытащили дряхлую матушку-гильотину, проеденную червем, отсыревшую и догнивавшую, вероятно, век где-нибудь в темном углу музея. Теперь, как бы торжествуя, она снова высоко шла над улицей, и срезанный угол ее широкого ножа, нет шире ни на одной скотобойне, напоминал тень бычачьей шеи над головами толпы…»
«Багряница кленов. Клены шуршат, как в Петербурге. Я подобрал листок, на вкус кисловатый, прохладный, на длинном стебельке, у которого в конце как бы крошечное козье копытце. Кленовые листья, желтоватые по краям и пунцовые у стеблей, напоминают стылую зарю, румяное зимнее небо. Так уже было, только я был иным…»
«С того прохладного сентябрьского утра 1825 года, когда император Александр I, откинувши серую шинель, привстал в дорожной коляске и перекрестился на Казанский собор, прощаясь со столицей, в жизни государя и в его таганрогской кончине можно найти немало загадок и тайн, которые не разгаданы и теперь. Одну из таких загадок последних дней Александра, малоизвестную русскому читателю, мы и попытаемся рассказать…»
«Набережная Сены, где тянутся горбатые книжные лари, над которыми легко шумят платаны, напоминает чем-то кладбище… Там равнодушный ко всему букинист об угол ларя, обитый железом, выколачивает пыльные войны и буколики, пыльных героев, пыльное вдохновение и пыльный вздор, связки старых книжек, перевязанные бечевами. Одна из таких книжек лежит теперь передо мною на столе. Я попытаюсь это загадочное существо описать…»
«В моей дорожной шкатулке есть связки пожелтевших заметок из старинных книг и записок. В заметках я желал сохранить для себя те мелочи, то живое дыхание старины, которое исчезает так же быстро, как след дыхания на стекле. И вот эти беспорядочные заметки о Московском университете в восемнадцатом пудреном веке…»
«…При царе Алексее Михайловиче особенно славился печением ржаного хлеба и пенными квасами монастырь Антония Синайского под Холмогорами. Со всей простодушной наивностью посылали своим государям на Москву квашеную капусту, ржаной хлебушко да пенничек Коломна и Можайск, Устье Борисоглебское и Никола Угрешский, и Звенигород… А на Благовещение патриархом совершался чин преломления хлебов…»
«…Боярыня Морозова и княгиня Урусова – раскольницы. Они приняли все мучительства за одно то, что крестились тем двуперстием, каким крестился до них Филипп Московский, и преподобный Корнилий, игумен Печерский, и Сергий Радонежский, и великая четверица святителей московских. Во времена Никона и Сергий Радонежский, и все сонмы святых, до Никона в русской земле просиявшие, тоже оказались внезапно той же старой двуперстной «веры невежд», как вера Морозовой и Урусовой. Это надо понять прежде всего, чтобы понять что-нибудь в образе боярыни Морозовой…»
«…Казацкая грамота «Роспись об Азовском осадном сидении донских казаков», привезенная на Москву царю Михаилу Федоровичу азовским атаманом Наумом Васильевым, это трехсотлетнее казацкое письмо, по совершенной простоте и силе едва ли не равное «Слову о полку Игореве», – страшно, с потрясающей живостью, приближает к нам ту Россию воли, крови и долга, какой мы разучились внимать. Торопливо, хотя бы кусками, я постараюсь пересказать это казачье письмо…»
«…Москва – увядшая роза, и нам остался от нее один нежный запах, церковный запах воска и ладана… Не Петербург, вопреки пророчествам, а Москва стала призраком. В том, что творится теперь в России, куда больше черт Петербурга, чем Москвы. Еще с легкой руки Достоевского Петербург объявлен умышленным городом, а теперь вся Россия – либо вымысел, либо умысел. Фантастический и чудовищный оборотень Петербурга – вот теперешняя русская явь, а многозвенная Москва как будто рассеялась призраком…»