«Студент Наташин встал в это утро в состоянии необыкновенного подъема духа и избытка сил. «Вот что значит быть здоровым, совсем, совсем здоровым, – думалось ему во время умывания при виде крепких, мускулистых рук, – экое, подумаешь, дивное состояние! Так бы куда-нибудь и помчался». Насвистывая модный вальс, он надевал прекрасно выглаженную рубашку с непомерно высоким, подпиравшим подбородок воротником, щегольскую тужурку с вензелевым погоном путейца и такие нежно голубые панталоны со штрипками, которым мог позавидовать любой жандармский поручик…»
«Была темная февральская ночь… На теплой плите спал кот Мурлыка. Это было его любимое место, в особенности в морозы; а так как он был уже почтенным котом, в летах, то забирался спать чуть ли не с восьми часов вечера, как только Акулина отстряпается…»
«По кочковатому полю, поросшему мелкой, негодной травой, медленно шел мужчина средних лет, в золотых очках. Солнце было на закате и отбрасывало длинные, узкие тени от чахлой ольхи, возвышавшейся кое-где по краям поля, и от высокой фигуры мужчины. Кругом не было ни души; только ястреб, широко расставив крылья, попискивал в вышине да ворона сидела на кочке и с меланхолическим удивлением смотрела на человека. Казалось, и сам Иван Александрович, врач одной из городских больниц, тоже был немало удивлен своим присутствием в глухом месте: он приостанавливался, смотрел по сторонам, как бы ища дороги, но никакой дороги не было, а было одно унылое поле, окаймленное вдали едва заметной черточкой леса. Через несколько минут Иван Александрович дошел до опушки и в изнеможении опустился на траву. Худощавое лицо его с остроконечной бородкой и морщинами у переносья было злое и расстроенное, воспаленные, сухие глаза хмуро косились из-под очков, а губы судорожно подергивались от несдерживаемого волнения…»
«Что это шумитъ, Алена? Колеса, что-ли? – Какое тебѣ колеса, Господь съ тобой, Гаранюшка! – Колеса, право колеса! Нешто мельница работаеть? – Да не работаетъ она, Гаранюшка, ужъ четвертый день! – Полно, тебѣ! Померещилось, видно! Вонъ ты какой горячій!..» Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Знакомы ли вы, читатель, с теми отдаленными, укромными уголками столицы, вроде конца Песков, Коломны, набережной Обводного канала и проч., куда всесильный прогресс пока еще не мчится на всех парусах, а тащится себе потихоньку, постепенно, шаг за шагом, отвоевывая в свою власть и безлюдные, темные улицы, и кривые переулки? Смею думать, что нет. И если вам случится по делу, и притом вечером, отправляться в такие места, вы уже заранее, мысленно, населяете их всевозможными ужасами брянских лесов, созданными вашим напуганным воображением, а нанимая извозчика, наверно, пустите предварительно в ход все свои физиономические познания, с целью постичь, не смотрит ли этот простоватый парень, у которого, по народному выражению, «рождество шире масленицы», именно тем злодеем, которому надлежит подвести вас под нож или петлю…»
«Порывы ветра делались все сильнее и сильнее, по временам достигая степени урагана. Дорога к кладбищу была совершенно пустынна, и оголенные деревья, посаженные по краям канавы, шумом сталкивающихся сухих ветвей одни нарушали покой унылой окрестности. За нескончаемым покосившимся забором тянулись огороды с невозделанной землей, местами покрытой талым снегом. По темно-лиловому небу быстро проносились свинцовые, клочковатые тучи…»
«Въ концѣ февраля шестнадцатилѣтній маляръ Мотька бродилъ по окраинѣ городка, неподалеку отъ лѣсныхъ складовъ, и сумрачно думалъ о томъ, что сегодня надо работу найти во что бы то ни стало. День былъ тусклый, гнилой и мертвый, и если бы художнику вздумалось изобразить разстилавшійся передъ Мотькой пейзажъ, ему пришлось бы употреблять одни только сѣрые да черные цвѣта. Уродливыя лачужки стояли въ безпорядкѣ, какъ попало, и стѣны ихъ, когда-то выбѣленныя, немногимъ свѣтлѣе были полусгнившихъ, разоренныхъ крышъ. Жалкія строенія эти глядѣли какъ-то особенно хмуро и печально, и, казалось, они въ тупой дремотѣ грезятъ устало объ избавительницѣ-смерти, о порѣ, когда, наконецъ, они рухнутъ, разсыпятся и превратятся въ плотную мусорную кучу…» Произведение дается в дореформенном алфавите.
«В комнате висела тяжелая, подавляющая тишина. Лампа под зеленым абажуром время от времени начинала играть, тихо, томительно, однообразно. Её музыка, напоминавшая жужжание комара, раздражающе действовала на слух и нервы художника Брагина, путала его мысли и сжимала сердце смутным предчувствием какой-то близкой беды. Когда, после небольшой паузы, лампа снова, чуть ли не в десятый раз, заиграла, Брагин не выдержал, вскочил и нервно зашагал по комнате. Истощенное лицо его конвульсивно дергалось, и руки никак не могли попасть в карманы брюк…»
«С тех пор как у проститутки Сашки провалился нос и ее когда-то красивое и задорное лицо стало похоже на гнилой череп, жизнь ее утратила все, что можно было назвать жизнью. Это было только странное и ужасное существование, в котором день потерял свой свет и обратился в беспросветную ночь; а ночь стала бесконечным трудовым днем. Голод и холод рвали на части ее тщедушное, с отвисшею грудью и костлявыми ногами, тело, как собаки падаль. С больших улиц она перешла на пустыри и стала продаваться самым грязным и страшным людям, рожденным, казалось, липкой грязью и вонючей тьмой…»
«Горсть игрушечных домиков и рой бриллиантовых огоньков рассыпались по берегу, а кругом стояли недосягаемые торжественные горы, и лунный свет высоко и воздушно чеканил их крутые склоны в темно-синем далеком небе. Луна, белая и круглая, висела над морем, и море все переливалось, играя серебряной рябью. Было таинственно и торжественно, и одинокие крупные звезды тихо горели над вершинами гор. Все это казалось удивительным, как сон, после той суматохи, криков и беготни, которые полчаса тому назад так неожиданно разразились в парке…»