Продолжая в «Холостяке» гоголевские традиции и предвосхищая пьесы из чиновничьего быта А. Н. Островского, Тургенев сумел показать, без сатирического пафоса, без нарочито обнаженной тенденциозности, но с беспощадной трезвостью реалиста, своих Мошкиных, фон Фонков и Вилицких в примитивной домашней обстановке, обусловленной социальным положением, кастовыми предрассудками, низким культурным уровнем, аморальностью и карьеризмом, воспитанными в этих персонажах крепостническим государством и николаевской полицейско-бюрократической системой.
Характеризуя особую значимость темы «чужого хлеба» в условиях русской крепостнической действительности, Л. М. Лотман в своей книге о драматургии сороковых-пятидесятых годов убедительно показала, что «трагедия зависимой личности, задавленной нуждой и бесправием», сочетается в пьесах Тургенева, особенно в «Нахлебнике», «с сатирическим обличением ложной просвещенности, помещичьего произвола, лицемерно скрытого за внешне гуманными формами современного европейского быта».
«Комната, довольно порядочно убранная. На кровати за ширмами почивает Тимофей Петрович Жазиков. Входит Матвей…»
По своей внутренней и внешней структуре комедия «Неосторожность» принадлежала к числу тех произведений мирового театра, которые подготовляли переход от мещанской драмы и романтической трагедии к драматургии реалистической. На русской почве эти поиски новых форм сценической выразительности вызвали к жизни в конце двадцатых и начале тридцатых годов «маленькие трагедии» Пушкина, в Англии, несколько раньше, – «Драматические сцены» Барри Корнуолла, во Франции – «Театр Клары Газуль» Мериме и явно связанные с ним первые пьесы А. Мюссе. Все эти произведения, неравноценные по своей объективной художественной значимости, имели определенный экспериментальный уклон и, противостоя традициям современного им театра, отличались предельной краткостью сценических форм, остротою коллизий, эффектами неожиданных поворотов действия, напряженным интересом их авторов к психологии больших страстей и к противоречиям человеческих характеров, всегда конкретно-исторически мотивированных.
«Третьего дня Анненков читал у нас вечером Вашу комедию „Где тонко, там и рвется“, – писал Н. А. Некрасов 12 сентября 1848 г. из Петербурга в Париж Тургеневу. – Без преувеличения скажу Вам, что вещицы более грациозной и художественной в русской нынешней литературе вряд ли отыскать. Хорошо выдумано и хорошо исполнено, – выдержано до последнего слова. Это мнение не одного меня, но всех, которые слушали эту комедию, а их было человек десять…»
Ф. Кони характеризовал новую комедию Тургенева как «пьеску, преисполненную житейской наблюдательности, характеров, прямо выхваченных из русского быта, верно набросанных, и черт, указывающих на глубокое изучение мелких побуждений и страстишек человеческого сердца. Автор назвал ее комедиею – и это даже несколько повредило ей во мнении публики: комедии, в строгом смысле теории, тут нет, но есть в высшей степени комическое действие, которое расположено в нескольких сценах, полных занимательности и юмора резкого».
По словам В. С. Межевича, близко знавшего Белинского, «Пятидесятилетний дядюшка» писался две-три недели для бенефиса М. С. Щепкина, очевидно, по просьбе последнего. Пьеса была представлена в московский театр 2 декабря 1838 г. Следовательно, она была написана в ноябре этого года. Ольдекоп, цензуровавший пьесу Белинского 9 декабря 1838 г., в своем отзыве о ней писал, что среди пьес, рассмотренных им, «Пятидесятилетний дядюшка» – «самая скучная, предлинная и утомительная, но, к счастью, невинная пьеса. Старый дядя влюблен в молодую свою племянницу и готов на ной жениться, но, узнав, что она любит своего двоюродного брата, он великодушно отступает и соединяет молодых»
«Остов сказки, лежащей в основе моей новой драмы „Фамира-кифарэд“, таков: сын фракийского царя Филаммона и нимфы Аргиопы Фамира, или Фамирид, прославился своей игрой на кифаре, и его надменность дошла до того, что он вызвал на состязание муз, но был побежден и в наказание лишен глаз и музыкального дара. Софокл написал на эту тему трагедию, в которой сам некогда исполнял роль кифарзда, но трагедия не дошла до нас…»
«Трагедия Лаодамии взята нами из античной версии мифа о жене, которая не могла пережить свидания с мертвым мужем. Один из любимых мотивов римской лирики и трогательное украшение саркофагов, эта сказка о фессалийской Леноре не считалась, однако, в древности богатой сценическими эффектами, и Еврипид со своим „Протесилаем“ был едва ли не единственный греческий трагик, которого она пленила. От „Протесилая“ уцелели скудные отрывки, и ученым не удалось до сих пор восстановить не только хода действия, но даже содержания этой трагедии…»
«Миф об Иксионе, как рассказ, не восходит особенно далеко в древность: это был первоначально местный фессалийский миф, и он отлился в определенную форму позже Гомера и даже Гесиода. Сравнительно позднее происхождение мифа явствует хотя бы из того обстоятельства, что между вариантами его нет почти никаких противоречий. Для древнего мифа Иксион был одним из прототипов нечестия и вероломства, тем не менее благодаря необычности и особой дерзости его преступлений, все три великих греческих трагика V века сделали его предметом своих трагедий, и Аристотель (Poet, с 18) говорит о патетичности самого сюжета. Фантазия древнего грека помимо моральной стороны мифа, несомненно, поражалась и представлением о необычной пытке Иксиона. На одной Куманской расписной вазе, находящейся в Берлине, распяленный Иксион привязан змеями к спицам огненного колеса, которое представлено колеблющимся в воздухе (это символизируется двумя крылатыми женскими фигурами, его поддерживающими). Около колеса изображен с одной стороны Гермес в островерхом шлеме, с другой – Гефест с клещами, а снизу Эринния с горящим факелом…»