«Однажды, ранней весной, шли мы в Батум из Порт-Саида. В Стамбуле были чумные случаи, дела наш грузовик там не имел; мы решили миновать Золотой Рог, а рассвета дождаться в Коваках, у входа в Черное море: ночью из Босфора не выпускают. И вот отправили с нами из Дарданелл двух турок, двух карантинных стражей, дабы они удостоверили, придя в Коваки, что остановки на Босфоре не делалось…»
«Одна из вечерних прогулок… Ясный апрельский закат, низкое чистое солнце, еще не набитый серый проселок, весенняя нагота полей, впереди еще голый зеленоватый лес. Еду на него, – куда глаза глядят, – спокойно и распущенно сидя в седле…»
«Вечер наступал теплый, душистый. В церквах звонили ко всенощной, по старому деревянному мосту через пересохшую речку, гудя и стуча, катились извозчики – на вокзал, к вечернему поезду. Гимназист-второклассник, не доходя до моста, повернул и пошел вдоль домов по узкой и ухабистой набережной. Дома эти были совсем особенные, необыкновенные, жутко волнующие: над их крыльцами висели большие красные фонари, а гимназист уже знал, что это значит…»
«Мы шли по большой дороге, а они косили в молодом березовом лесу поблизости от нее – и пели. Это было давно, это было бесконечно давно, потому что та жизнь, которой все мы жили в то время, не вернется уже вовеки. Они косили и пели, и весь березовый лес, еще не утративший густоты и свежести, еще полный цветов и запахов, звучно откликался им. Кругом нас были поля, глушь серединной, исконной России. Было предвечернее время июньского дня…»
«На горе в городе был в этот промозглый зимний день тот роковой промежуток в борьбе, то безвластие, та зловещая безлюдность, когда отступают уже последние защитники и убегают последние из убегающих обывателей… Город пустел все страшнее, все безнадежнее для оставшихся в нем и мучающихся еще неполной разрешенностью свой судьбы. По окраинам, возле вокзала и на совершенно вымерших улицах возле почты и государственного банка, где на мостовых уже лежали убитые, то и дело поднимался треск, град винтовок или спешно, дробно строчил пулемет…»
«Лукьян Степанов приехал в светлый сентябрьский день к помещице Никулиной. До его хутора верст пятнадцать, лошадьми он дорожит как зеницей ока. Значит, приехал он по важному делу. Гнедой жеребец, сверкая глазами, тяжело влетел во двор, к сараю, где еще до сих пор слезают те, что не решаются слезать у крыльца. Лукьян Степанов сидел на беговых дорожках, на голой доске…»
«Хорошая погода. Уехала Маня. Отослал книгу Нилуса Клестову. Письмо Нилусу. Низом ходил в Колонтаевку. Первые признаки осени – яркость голубого неба и белизна облаков, когда шел среди деревьев под Колонтаевкой, по той дороге, где всегда сыро. Слух от Лиды Лозинской, – Ив. С. в лавке говорил, что на сходке толковали об «Архаломеевской ночи» – будто должна быть откуда-то телеграмма – перебить всех «буржуев» – и что надо начать с Барбашина. Идя в Колонтаевку, зашел на мельницу – то же сказал и Сергей Климов (не зная, что мы уже слышали, что говорил Ив. С.): на деревне говорили, что надо вырезать всех помещиков…»
«Лежа на гумне в омете, долго читал – и вдруг возмутило. Опять с раннего утра читаю, опять с книгой в руках! И так изо дня в день, с самого детства! Полжизни прожил в каком-то несуществующем мире, среди людей никогда не бывших, выдуманных, волнуясь их судьбами, их радостями и печалями, как своими собственными, до могилы связав себя с Авраамом и Исааком, с пелазгами и этрусками, с Сократом и Юлием Цезарем, Гамлетом и Данте, Гретхен и Чацким, Собакевичем и Офелией, Печориным и Наташей Ростовой! И как теперь разобраться среди действительных и вымышленных спутников моего земного существования? Как разделить их, как определить степени их влияния на меня?..»