«Я не фаталист, но одно сектантское поверье возбуждает во мне мрачную уверенность: смерть убирает человека тогда, когда все, и дурное и хорошее, что могла получить от него жизнь, – получено, мера дел его исполнена, и лицо его ясно перед Богом. И еще думаю я, что абсолютной правды на земле нет, и потому важно не то, о чем пишет писатель, не те истины, которые он якобы открывает, а его Собственная личность, поскольку она велика и своеобразна…»
«С тех пор как у проститутки Сашки провалился нос и ее когда-то красивое и задорное лицо стало похоже на гнилой череп, жизнь ее утратила все, что можно было назвать жизнью. Это было только странное и ужасное существование, в котором день потерял свой свет и обратился в беспросветную ночь; а ночь стала бесконечным трудовым днем. Голод и холод рвали на части ее тщедушное, с отвисшею грудью и костлявыми ногами, тело, как собаки падаль. С больших улиц она перешла на пустыри и стала продаваться самым грязным и страшным людям, рожденным, казалось, липкой грязью и вонючей тьмой…»
«Горсть игрушечных домиков и рой бриллиантовых огоньков рассыпались по берегу, а кругом стояли недосягаемые торжественные горы, и лунный свет высоко и воздушно чеканил их крутые склоны в темно-синем далеком небе. Луна, белая и круглая, висела над морем, и море все переливалось, играя серебряной рябью. Было таинственно и торжественно, и одинокие крупные звезды тихо горели над вершинами гор. Все это казалось удивительным, как сон, после той суматохи, криков и беготни, которые полчаса тому назад так неожиданно разразились в парке…»
«Вечер был холодный, уже совсем осенний. Над поредевшими деревьями сада и черными крышами сараев остро блестел тоненький синий месяц, и в холодном небе блеск его был тревожен и загадочен. Молча смотрел он на черную неподвижную землю, в которой не чудилось живой жизни, и что-то видел, что-то понимал, чего никогда не узнать и не понять людям. Так над огромной черной могилой ночью встает таинственный синий огонек и тихо стоит над поникшими травами, молчаливо грустя над чьей-то неисповедимой судьбой…»
«Рано-рано утром, еще до рассвета, в квартире все поднялись и зажгли огни. За окнами еще стояла синяя ночная мгла, но она уже была тронута сероватым оттенком приближающегося утра. Было холодно, все тело пробирало мелкой дрожью, глаза резало, и было чувство глубокого несчастия, какое всегда испытывает насильно разбуженный человек…»
«Был у меня один приятель, человек души уязвленной и ума исступленного. Был он весьма талантлив и не так еще давно написал книгу, вызвавшую большой и даже необыкновенный шум. Многие узрели в нем пророка, многие безнравственного мерзавца и только некоторые – человека глубочайшей иронии. Вряд ли не я один понял, что книга эта (кстати сказать, характера мрачного и даже нигилистического в глубочайшем смысле этого слова) была просто криком сердца измученного, души изверившейся, разума, смеющегося над самим собою…»
«Когда ярко развернулась желтая полоса заката и черным стал крест, на котором повисло уже безжизненное тело, когда шумными и непонятными толпами, тревожно чернея в быстрых сумерках, поспешно стал расходиться народ, когда возле креста, как шакалы у трупа, появились чьи-то робкие тени, – тогда только Иосиф покинул свое место и, накрыв голову плащом в знак ужаса и горя, медленно удалился…»
«Это было большое, казарменнаго вида, бѣлое и скучное зданіе, плакавшее отекшей отъ сырости штукатуркой, но было построено какъ больница: такіе-же ровные и пустые коридоры, такія же большія, но тусклыя, съ прозрачными нижними стеклами, окна, такія же высокія бѣловатыя двери, съ номерками и надписями, и даже пахло здѣсь такъ же; мытымъ чистымъ бѣльемъ и карболкой. А самое непривѣтливое было то, что все здѣсь было черезчуръ чисто, пусто и аккуратно, какъ будто здѣсь жили не живые люди, а статистическія цифры…» Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Здоровенный блузник, в деревянных башмаках, с треуголкой национального гвардейца на круглой голове и с тяжелым ружьем в руках, отворил дверь Жану Лемерсье. Он неуклюже посторонился, пропуская маленького ученого, и сверху посмотрел на его рыжий паричок с таким выражением, как будто недоумевал, почему бы ему просто не треснуть прикладом по черепу этого друга врагов народа. Подгибающимися ножками в коричневых заштопанных чулках Жан Лемерсье переступил порог и увидел грязные стены, маленькое тусклое окно, забранное решеткой, кучу соломы и два человеческих силуэта, закопошившихся на полу, в полосе света, упавшего из отворенной двери…»
«Собственно говоря, это вовсе не дневник, а так, нечто вроде голоса из-под гробовой крышки, маленькие случайные заметки одного очень странного покойника… Странного уже потому, что странно, лежа в могиле, заниматься житейскими вопросами, да еще притом в такой явно легкомысленной форме. Тем более это неприлично, что вопросы отменной важности и такого отношения к себе вовсе не заслуживают… Положим, все это сочинил я сам, но суть дела от этого нисколько не меняется…»