«В лесу творилось что-то невообразимое. Ветер метался, как бешеный, вихрем крутил снег, ломился на лес справа и слева, гоготал и улюлюкал. Ясно было, что здесь происходила борьба нешуточная, дикая и иступленная, борьба на жизнь и смерть. Лес стонал, шипел и скрипел, и сухие ветви могучих деревьев то и дело валились вниз, как отмороженный руки. Было очевидно, что ветер объявил войну лесу и вступил в единоборство с ним; но порою страсти до того здесь разыгрывались, что свои начинали бить своих же, и дерево вставало на дерево. По крайней мере, два встречных вихря часто неистово бросались друг на друга, как степные наездники, сплетались, кувыркались по земле и исступлённо визжали. Точно так же и ломимое ветром дерево порою наваливалось всею своею тяжестью на соседнее дерево и царапало его сучьями, как когтями, злобно ворча и поскрипывая…»
«Валентина Михайловна, кутаясь в пуховый платок и держа на руках толстого кота Гри-Гри, вышла в сад. Она трое суток спала, не раздеваясь, ухаживая за больным сыном, и ужасно устала. Её кости ломят в суставах точно от ревматизма, и во всем теле, кажется, нет ни одного здорового местечка; все болит, ноет и тоскует. Валентина Михайловна прошла по садовой дорожке и у стола опустилась на скамейку неподалеку от круглого озера, лежавшего между садом и огородом. Было тихо; поверхность озера лежала, не шевелясь, и розовая тучка, отражавшаяся в его водах, точно накрывала озеро розовой кисеею. Левый отвесный берег озера – жирный и ноздреватый, как кокс, просачивал воду, падавшую тяжелыми каплями; казалось, вся эта черная и жирная стена была насыщена водою, как губка…»
«Красивый уланский ротмистр граф Ян Тарновский, кутаясь в дорожный плащ, пряча лицо от липкой измороси и холодного ветра, ехал на стройном, гнедом скакуне обок со своим дядей Громницким, похожим на Дон-Кихота и по всей своей долговязой фигуре, и по длинной седеющей эспаньолке…»
«В лесу творилось что-то невообразимое. Ветер метался, как бешеный, вихрем крутил снег, ломился на лес справа и слева, гоготал и улюлюкал. Ясно было, что здесь происходила борьба нешуточная, дикая и иступленная, борьба на жизнь и смерть. Лес стонал, шипел и скрипел, и сухие ветви могучих деревьев то и дело валились вниз, как отмороженный руки. Было очевидно, что ветер объявил войну лесу и вступил в единоборство с ним; но порою страсти до того здесь разыгрывались, что свои начинали бить своих же, и дерево вставало на дерево. По крайней мере, два встречных вихря часто неистово бросались друг на друга, как степные наездники, сплетались, кувыркались по земле и исступлённо визжали. Точно так же и ломимое ветром дерево порою наваливалось всею своею тяжестью на соседнее дерево и царапало его сучьями, как когтями, злобно ворча и поскрипывая…»
«Мишенька Разуваев, юноша лет двадцати двух, коренастый и сутуловатый, вернулся из поля в усадьбу сильно встревоженный и даже слегка побледневший. Он передал лошадь конюху и поспешно направился к дому, с выражением беспокойства в серых глазах, нервно пощипывая крошечную светлую бородку, походившую на цыплячий пух. У крыльца он увидел молодую солдатку Груню, здоровую и краснощекую, прислуживавшую у них в доме…»
«Не обижайте меня; я маленький-маленький человек, но у меня большое сердце; поэтому я так много любил и так безумно страдал. Слушайте, я расскажу вам всю правду и попытаюсь даже рассказать вам мою душу, насколько это возможно; но за это я попрошу вас сделать мне маленькое одолжение; развяжите эти бесконечные рукава моей ужасной рубашки; мне хочется говорить и жестикулировать. Что делать? У каждого оратора есть свои привычки. Кроме того, я попросил бы вас не пускать в эту комнату женщин. Я не боюсь бедных, больных и безобразных женщин, но красивые, нарядные и молодые возбуждают во мне непреодолимый ужас. Я кричу „лгунья“ и лезу под подушки, под диван, под что попадется; судорога ломает мое тело, и ужас искажает лицо. Мое сердце стучит как барабанщик, увидевший неприятеля, и мне хочется превратиться во что-нибудь неосязаемое и невидимое. Я боюсь, что женщина найдет меня везде; они ужасно чутки к запаху горячей крови…»
«У окна моей тихой детской росли сосны, такие прекрасные, такие грустные сосны. Я родился на севере, под серым низким небом, у серых, холодных вод, где краски сумрачны и грустны, где по полугоду звучат унылые пени метелей, где люди хмуры мыслью и крепки, неотходчивы сердцем. Дни моего детства, осененного соснами, текли мирно и были полны самого беззаветного благополучия. Катанье со снежных гор, коньки, прогулки на парусной шлюпке, море и солнце, и сосны, сосны везде, – ах, сколько прелести несли дни детства, какими сказками обвевали они мое сердце. А как негодующе гудели сосны в часы бурь! И какие высокие валы вздымало рассерженное море! И как отрадно было лежать в такие часы среди отдаленного рокота и тягучего гула, в теплой кроватке, под приветливым одеяльцем и тихо засыпать под сказки матушки!..»
«Пятилетняя Анка сидела на завалинке своей полуразрушенной хаты и широко открытыми глазами глядела на галдевших перед нею мужиков. Грязная улица сельца Панкратова погружалась во мрак; коричневая крыша маленькой сельской церкви казалась черною, и торчавшая у самой околицы ветла делалась похожею на стог сена. А в темном апрельском небе ходили тучи, постепенно одна за другою загорались звезды и красными пятнами догорала в сыром тумане вечерняя заря…»
«Было заволочно и холодно. За амбарами, где была одна на другую нагромождены ломанные телеги и сани, высоко на перевернутых вверх дном санях сидел Гурочка в каракулевой папахе с коричневым верхом и из карабина Монтекристо стрелял выбегавших из под амбара крыс. Прикладывая карабин к плечу, он каждый раз старался попасть крысе в шею позади уха…»